|
ПРО ЭТО, ДА НЕ ПРО ТО - Я у себодна, или Веретено Василисы - Михайлова Е.Л.Всех прикроватных ангелов, увы, Насильно не привяжешь к изголовью. О, лютневая музыка любви, Нечасто ты соседствуешь с любовью. Легальное с летальным рифмовать — Осмелюсь ли — легальное с летальным? Но рифмовать — как жизнью рисковать. Цианистый рифмуется с миндальным. Вероника Долина В пропахшем всеми ароматами тропиков магазинчике “Чай вдвоем” на огромной жестяной банке с чем-то восхитительно душистым и пестреньким можно, изумившись, прочитать: “Плод страсти”. Милая ботаническая ошибка торговцев чайными наслаждениями почти неизбежна: эти терпко и сладко пахнущие сушеные кусочки — мелко порезанная маракуя, она же пассифлора, страстоцвет. Кто видел ее цветы, знает: они похожи не то на старинные ордена, не то на орудия пытки: зубастые, когтистые. Одно из давних и уже мало кому в голову приходящих значений слова “страсти” — это страдания. (Как в слове “страстотерпец”, которое тоже как-то не ассоциируется с цветочками и ягодками.) Хороший чай — это на языке рекламщиков “райское наслаждение”. Возможно, что и “вдвоем” — у самовара я и моя Маша, вприкуску чай пить будем до утра... Муки и страдания преображены стихийными лингвистами в нечто совсем далекое, с точностью до наоборот. Цианистый рифмуется с миндальным. А “плодом страсти” в старых романах называют внебрачного ребенка. В том числе и нерожденного. “На соседнем кресле в позе, готовой к надругательству, спит моя двадцатилетняя соседка, та, которая делает пятый аборт. И это так страшно. Не лично мне. Это вообще страшно. Какая-то бессмысленная эмблема бессмысленной цивилизации. У девчонки накрашены глаза и щеки, рыжий роскошный хвост свисает вниз, и ситцевая наглаженная рубашка с кругленьким умильным воротничком закатана до груди. У нее накрашены ногти. Она несколько раз в палате вынимала из кармана халата пузырек лака. Ногти накрашены и на вывернутых железяками кресла ногах с пухлыми детскими пальчиками. И такая во всем этом бессмысленная обреченность, что хочется позвонить в Верховный Совет и сказать: “Козлы, или придите и посмотрите на нее, или закупите, наконец, противозачаточные средства”. И тот самый врач подходит ко мне, натягивая перчатки, и, устало улыбаясь, спрашивает: — Все нормально? — Все сказочно, — отвечаю я хрипло”*. Поразительно, как не принято об этом говорить и как немногочисленны те, кто отважился все-таки нарушить круговую поруку молчания, не впадая при этом ни в лихой наплевательский тон, ни в лицемерное “Как она могла!” моралистов. В свое время, когда по официальной версии считалось, что “секса у нас нет”, его незапланированных последствий тоже как бы “не было”. Но что-то подсказывает: причины внутренних запретов говорить и думать о “том самом” и об “этом самом” — разные. Особенно это заметно сейчас, когда “сексуальной” кличут каждую галантерейную мелочевку — вроде подтяжек или губной помады. Дочка одной моей подруги про любую деталь жизни говорит: “Сексуально!” Пирожки ли из “Макдональдса”, ленточка ли для волос. Мы с ее мамой очень корректно, проглотив смешочки, интересуемся: “Аришка, а что это значит?” Пятилетняя Арина, ничуть не смущаясь, ответствует: “Это когда всем нравится”. Разновозрастная публика сосредоточенно шуршит в метро разворотами “СПИД-инфо” и никто бровью не ведет. Сказать и показать можно вроде бы все что угодно, а выходящие из Театра Юного Зрителя отроки отпускают вполне откровенные шуточки относительно рода занятий дежурящих наискосок девиц. “Можно все” — кому? Если мы такие свободные, то почему по-прежнему можно только о той стороне, которая “всем нравится”? Сексуальная революция доковыляла до родимых просторов на одной ноге и с несколько перекошенным личиком, чего, впрочем, почти никто не заметил. Потому что признать абсолютную несовместимость легкого, радостного отношения к сексу и людоедской уродливой практики контроля за рождаемостью — трудно. Те из нас, чья юность пришлась на семидесятые—восьмидесятые годы, далеко не сразу сообразили, что проходила она в “вилке” весьма двойственных ожиданий. Конфликтных, взаимоисключающих. Некоторым на эту “вилку” пришлось напороться не однажды, и цена оказалась высока. С одной стороны, “современная девушка” плевала на ханжескую мораль дежурных по этажу и теток на лавочке у подъезда, она уже слышала про свободную любовь: будем проще — сядем на пол, темнота — друг молодежи, can’t buy me love и да здравствует здоровая раскрепощенная сексуальность. Чья? Моя или его? Неважно, пока “у нас любовь”. И все это — в условиях полного отсутствия сколь-нибудь надежной и безопасной контрацепции. Варианты массовые, стандартные — от “Как-нибудь да обойдется” до “Ты обещал на мне жениться! — Мало ли что я на тебе обещал”. Так что практическая сторона “здоровой раскрепощенной сексуальности” для женщины означала вечный панический подсчет дней до месячных и идиотские, а то и варварские домашние рецепты. Долька лимона во влагалище — это что! А совет бывалой подруги “как только, так сразу” подмываться сухим вином? А аскорбинка “местного действия”, от которой — при неточном соблюдении концентрации — слизистая сходила клочьями? О качестве тогдашних отечественных презервативов умолчу, на эту тему существует весьма выразительный мужской фольклор. Любопытно, что вольное упоминание — в том числе и на аршинных плакатах в метро — “резинового изделия № 2” (по советской терминологии) стало допустимым и даже весьма прогрессивным по мере осознания угрозы СПИДа: “Эта мелочь защитит вас обоих”. Теперь об этом — можно, теперь это связывается в сознании с заботой о здоровье молодых людей. Теоретически — обоего пола. Интересно, кто вообще стал бы “об этом” серьезно задумываться и тем более вкладывать серьезные суммы в “наглядную агитацию”, если бы “тема презерватива” по-прежнему была связана только с нежелательной беременностью? А на свиданиях нужно оставаться “раскованной” и “современной”, потому что женщина, думающая в постели не о том, что “у нас любовь”, а о чем-то еще, — это типичное не то. Уж не фригидная ли? Одно из железных правил свободной и раскрепощенной — делай что угодно, лишь бы не заподозрили в холодности. Если б я была свободна, Если б я была горда, Я б могла кого угодно Осчастливить навсегда. Но поскольку не свободна И поскольку не горда, Я могу кого угодно, Где угодно и когда. Елена Казанцева До настоящей свободы следовать собственным желаниям что-то далековато: для нее нужно совершенно иное представление о своей сексуальности. Например, как о могучей энергии, которой ты сама можешь распоряжаться, — но уж никак не о предмете оценок и сравнений. Иначе получается, что самооценка женщины в этой немаловажной сфере ей вроде бы и не принадлежит, зависит от другого, ему вручается: тебе хорошо со мной, милый? Тоже мне свобода... Просто другая зависимость: не от запретов родителей, а от благосклонности партнера. А он, между прочим, под свободой чаще всего понимает неотъемлемое право следовать собственной прихоти, стать объектом которой для женщины — большая честь. При внимательном рассмотрении оказывается, что вся эта развеселая затянувшаяся вечеринка случайных связей, весь парад-алле раскрепощенной сексуальности — по большей части новые декорации старой-престарой пьесы под названием “двойной стандарт”. Откровенная патриархальная норма требует от молодой женщины “блюсти себя”, подавляя свою нормальную чувственность. Вот осчастливят законным браком — тогда пожалуйста. Это смешно и несовременно, сказали нам, — так недолго и заслужить репутацию “динамистки”, закомплексованной ханжи, “синего чулка”, фригидной бабы. Подчиняться следует совсем другой норме. Нам теперь нравится, когда женщина не стремится к немедленному браку и проявляет инициативу в постели, нам нравятся “горячие штучки”. Так даже интересней. И уж безусловно удобнее. Опасаться утраты исконных привилегий не стоит, поскольку она никуда не денется: кто правила устанавливал, тот их и меняет. “Глупые девчонки”, не думающие о “последствиях”, далеко не всегда были такими уж глупыми. Даже очень неплохо соображающая голова не может примирить картину сексуальной “свободы”, которая вроде бы уже и не считается чем-то запретным, — и суровой реальности. Если все серьезно, имеет отношение к жизни и смерти, то почему такое обязательное веселье на эту тему? Если трын-трава, чего женщины так боятся? Это уже с появлением некоторого опыта можно различить в сексуальных анекдотах и присказках мрачную, убийственную ноту: “Женщина, читающая “Плейбой”, чувствует себя почти как еврей, читающий пособие для нацистов”. Услышать ее слишком рано — нестерпимо, разорвет. Какую-то часть картины нужно во что бы то ни стало не понять, не осознать: ведь “нестыковка” проходит через твою единственную юность, когда очень — ну очень! — важно успеть все узнать и почувствовать со своим поколением, вписаться, быть “нормальной девчонкой”. И получалось! Потому что молодость, страсть, плевать на последствия. Потому что очень хотелось любить. А если уж любви не выходило, то хоть чтоб похоже на нее было. “Он меня уговаривал, что боль пройдет в следующий раз, не кричи, молчи, надо набраться сил, набирался сил, а я только прижималась к нему каждой клеточкой своего существа. Он лез в кровавое месиво, в лоскутья, как насосом качал мою кровь, солома подо мной была мокрая, я пищала вроде резиновой игрушки с дырочкой в боку, я думала, что он все попробовал за одну ночь, о чем читал и слышал в общежитии от других, но это мне было все равно, я его любила и жалела как своего сыночка и боялась, что он уйдет, он устал. [...] Он мне в результате сказал, что нет ничего красивее женщины. А я не могла от него оторваться, гладила его плечи, руки, живот, он всхлипнул и тоже прижался ко мне, это было совершенно другое чувство, мы нашли друг друга после разлуки. [...] Наслаждение — вот как это называется”. Это “Время ночь” Петрушевской, дневник незадачливой дочки полубезумной матери. (Мать в ужасе и омерзении читает — чужой дневник! Ее возмущенные ремарки циничны тем особым леденящим цинизмом женщин, которых жизнь выучила: аборт — спасительное и лучшее из решений, жилплощадь и непрерывность стажа — вот о чем следует помнить.) Мы к ней еще вернемся, к этой несчастной матери несчастной дочки, и к другим. Слышать эти истории от живых, реальных людей еще больнее. Но позволить себе не знать, не читать, отворачиваться от этой части российского женского наследия — жуткого, завернутого в окровавленную гинекологическую пеленку — означает молчаливо согласиться с таким порядком вещей. Что и делается. Слово предоставляется только обвинению. В том же метро видимо-невидимо плакатиков в жанре “Аборт — это когда мама убивает своего ребенка”. Да, это действительно так. Что тут возразишь? Душераздирающая картинка — расколотая на куски детская головка, притом ребеночек не новорожденный, а годовалый: с кудряшками, с ясными глазками. Что, пробирает? Так ей и надо, безнравственной гадине! Смягчающие обстоятельства к рассмотрению приняты не будут, виновна. Каждая вторая? Каждая ноль целых и девять десятая? Вот эта “ноль целых и девять десятая” едет с работы и взглядом обходит, огибает страшный плакатик: он ведь ей ничем не поможет, он ей — потенциальной или уже состоявшейся убийце — нисколько не сочувствует, он обращается только к ее страхам и чувству вины. Неужели матери, бабушки, сестры непогрешимых господ, это сочинивших и расклеивших, избежали участи подавляющего большинства советских женщин? Поверить, зная соответствующую статистику — тоже лживую и неполную, — невозможно. И праведный гнев обвиняющих нечист, ибо замешен на умолчании, самовольно присвоенном праве не иметь с “этой бабской гадостью” ничего общего. Хорошо быть правым. Плохо — виноватой. Легко жалеть невинных, особенно чужих нерожденных детей. Живых людей женского пола — потруднее. Особенно когда их полный вагон. ...Она автоматически отворачивается. На лавочке напротив народ читает — и на каждой второй обложке что-нибудь “про это”: томные взгляды, призывные позы, полурасстегнутые и приспущенные одежды — просто сплошное “съешь меня”. Все мужчины на этих картинках агрессивны и решительны, все целятся из чего-нибудь куда-нибудь; все женщины готовы отдаться. “Сексуально — это когда всем нравится”, не так ли? Женское тело обязано выполнять свои функции и в той, и в другой системе правил: в первой — “давать жизнь”, во второй — просто “давать”. Кто правила устанавливал, тот их и меняет. Как и когда ему покажется нужным. Жила-была девочка — сама виновата! Осторожно, двери закрываются, следующая остановка... А пока — “молодо-зелено, погулять велено”, и сколько бы раз ни сходило с рук, рано или поздно дело заканчивается тем, ради чего, собственно, это самое “дело” природой устроено именно так, а не как-нибудь еще. “Задержка” — и значит, “залетела”. Как утверждает устное народное творчество, “если ты беременна — знай, что это временно; если не беременна — это тоже временно”. Переживания молодых и не очень, замужних и одиноких женщин, следующие за закономерной неожиданностью, описаны и известны. Если принятое решение — “оставить”, вся тяжесть сложившегося положения — прошу простить невольный каламбур — все же окрашена некоторой надеждой. Именно надеждой, не более: романтическое представление о том, что всякое зачатое дитя непременно заранее любимо своей матерью, ложно. И откуда, скажите, ожидать такой — якобы инстинктивной — любви, когда большая часть этих женщин сами родились “не вовремя” — то ли лимон был недостаточно кислым, то ли таинственный и по блату добытый “укол” не подействовал, то ли сроки прошли. Странным образом эти матери не могут удержаться и рассказывают дочерям — порой еще совсем девочкам, — как их рождение было ужасно некстати, какого героизма потребовало, какой благодарности заслуживает. Возможно, так выворачивается наизнанку чувство вины: ведь убить собиралась, как-никак. А так вроде получается, что не я перед тобой, а ты передо мной виновата. Все полегче. Возможно, просто нужен слушатель, а собственный ребенок до поры до времени не волен отказаться слушать (“Маму слушаешь? Хорошая девочка”.) Возможно, какой-то бес толкает сделать все мыслимое и немыслимое, чтобы привязать дочь цепью взаимных обязательств, упреков, власти над ней и — в будущем — ее власти над матерью. Потому что настанет момент, когда вот эта некогда нежеланная и уже наполовину прожившая свою жизнь дочь будет решать, во что оценить теперь уже собственный героизм. И все же пока есть жизнь, есть и надежда: на изменение семейного сценария, на отца ребенка, на собственные силы. Не исключено, что не очень обоснованная, слабенькая, наивная, — но надежда. Или всего лишь иллюзия, связанная со старой как мир игрой в “женить на ребенке”? А может, это вообще не надежда, а отчаянное игнорирование реальности. В каких-то случаях — следование моральному запрету, заповеди “не убий”. В каких-то — бессознательное желание именно такого исхода. Боже мой — распускаются веники! Что-то нынче весна преждевременна... Я сварила на ужин вареники И призналась тебе, что беременна. Ничего не ответил мой суженый, Подавился улыбкою робкою И ушел, отказавшись от ужина, И оставил конфеты с коробкою. А на что мне они — шоколадные?.. Мне бы кислой капусты, как водится. Ой, любовь моя — песня нескладная: Там где сшито — по шву и расходится... Елена Казанцева Человеческое дитя нуждается в долгом и тщательном выращивании, в постоянном внимании и любви — это азбучная истина, подтвержденная таким количеством наблюдений и экспериментов, что и не перечесть. Матушка-природа сурова и неспроста запрограммировала некоторую избыточность инстинкта размножения: одна моя одноклассница году этак в восемьдесят девятом говорила: “Срочно нужно рожать еще — говорят, через десять лет будет страшная эпидемия СПИДа”. К счастью, прогноз (уж не знаю, чей) подтвердился не полностью, да и не в нем дело: вполне реальная женщина Оля сказала — так, к слову — нечто, что может показаться жестоким, чрезмерно расчетливым, почти чудовищным, а это всего лишь голос рода, его намерения продолжаться во что бы то ни стало и учитывать возможные убытки. Оля, между тем, прекрасная мать и нежно любит своих сыновей — это ее личное, человеческое и женское. Оля как одна из миллионов дочерей Матушки-природы советует рожать “про запас”, авось сколько-нибудь да выживет — это ее “видовое”. Она и говорила-то не всерьез, — но озвучила глубокую и обычно погребенную под “культурным слоем” тревогу мощных и безразличных к нашей единственной судьбе сил. Еще одна милейшая мама — как она ловко и весело управлялась с двумя рыженькими погодками, это надо было видеть! — говорила уж совсем вопиющие вещи. Биолог по образованию, она вывела некую теорию брака, основанную на интересах рода, даже вида. Для того чтобы выросло нормальное потомство — физически и психически здоровое, адаптированное к среде обитания, способное в свой час размножаться и завоевывать жизненное пространство, — младенчикам нужны родители или их полноценная замена. “Поскольку мы не пингвины с их “детскими садами”, — продолжала она мысль, — то все-таки родители”. При этом мать новорожденного должна быть в идеале спокойна, внимательна, довольна собой и жизнью, как любое млекопитающее. Но если кошка в этом состоянии пребывает несколько месяцев и даже может себя и детей прокормить, то человеческий детеныш требует гораздо больше времени и сил. Все заморочки, связанные с постоянным сексуальным партнерством — это происки Матушки-природы, таким образом обеспечивающей надежность зачатия и защиту потомства. Желание женщины удержать отца своих детей, привязать его к себе и ребенку — это биологически целесообразная программа, в силу своей древности не учитывающая всяких там новейших возможностей обойтись как-то иначе. Дети рождаются не для того, чтобы родители были счастливы, — наоборот: вся легенда семейного счастья, “гнезда” работает в итоге на дальнюю цель рода, а именно, на конкурентоспособное потомство. “Инстинкт”? Возможно. Не знаю. Знаю другое: во времена, когда долго — на памяти нескольких поколений — женщина-мать чувствует себя в опасности, когда страх, голод и насилие угрожают ее гнезду и потомству, когда она сама “не в счет”, что-то необратимо калечится, словно бы перекрывается (или, может, выворачивается наизнанку?). Мне известны десятки случаев, когда женщину на первый аборт за руку приводила именно мать: произносились-то при этом жестокие бытовые слова насчет “куда тебе” и “кому сейчас нужен этот”, решение сразу объявлялось единственно возможным. Но кто — или что — вело за руку саму мать? Почему она не научила предохраняться, а вместо этого... “Что делать, о Господи, что делать? Что еще возникло в воспаленном мозгу этой самки? Зачем ей еще ребенок? Как она пропустила срок, как не сделала аборт? Ежу ясно. Пока мать кормит, часты случаи отсутствия прихода Красной Армии, как моя дочь в разговорах со своей еще Ленкой: “Красная Армия пришла, на физкультуру не иду”. И многие так обманываются. Кобель лезет, его какое дело. [...] Тогда-то она и стала толкаться к врачам [...], а они ее хоп — и поймали... Им, можно подумать, очень необходимы эти дети. [...] Ни для чего, а так. Цоп ребенка! Еще один, а кому, зачем? Надо было найти человека! Сестру в белом халате, чтобы сделать укол, женщину в белом, бабы-то справляются, и на шестом месяце тоже. [...] Почему не позаботилась? Мать обо всем нашлась мучиться?” Все та же история, написанная Петрушевской, — про маму Анну Аркадьевну, дочку Алену и ее детей. А еще про умирающую на зловонной больничной койке мамину маму Серафиму. Все они родились “некстати”. Все были молоды, любили, надеялись. “Люди в белом” — это отдельная тема. В недавние времена, рассказывали, была такая практика: чтобы получить направление на аборт, обязательно надо было прослушать в консультации лекцию о его вреде. Милая усталая докторша, конечно, эту бессмысленную лекцию читать не жаждала, но таковы порядки. Начинала уютно, по-домашнему: “Что говорить, девочки, никому мы без детей не нужны. А детей после всего, что вы вытворяете, может и не быть...” Потом — жуткие описания всех возможных осложнений. В конце: “Ну ладно, девчонки. Бегите, скоблитесь. Антибиотики попейте на всякий случай”. Это, как вы понимаете, еще цветочки. Далеко не самое страшное, что можно увидеть и услышать в женской консультации и уж тем более в роддоме. Фабрика — она и есть фабрика: на одном конвейере убивают, на другом — наоборот... “Подавленные женщины, сидящие на стульях перед входом в операционную, крики сиюсекундной жертвы и выведение ее под белы рученьки, со всеми мизансценическими подробностями... Она падает, сестры прислоняют ее к стенке и стыдят: “Вы, женщина, думаете, что вы у нас одна такая? Вон, целая очередь ждет! Давайте быстрее в палату, и пеленку толком подложите, кровь-то льется, а убирать некому! Вы же к нам нянечкой работать не пойдете?” Производственная бытовуха; ожидающие женщины, деловито поглядывающие на часики, что они еще сегодня успеют по хозяйству кроме аборта; устало-злобные сестры; надсадный крик из-за закрытой двери... По лицам видно, что все идет как надо, взрослые люди привычно занимаются взрослым делом, и только я, инфантильная дура, ощущаю происходящее в трагическом жанре”*. Кровь-то льется, а убирать некому. Никому мы не нужны. Вон целая очередь ждет. Еще один, а кому, зачем? Почему не позаботилась? Не сознающая себя жестокость. Привычное бесчувствие. Так обходятся с нами, причем с самого начала жизни, и не только нашей собственной. “Нас тут не стояло”? Сами к себе относимся, естественно, так же — безжалостно и глухо. Страдание настолько немо, так давно признано само собой разумеющимся, что и за страдание не считается — а кому вообще хорошо? “Этот мир организован так, что проще убить, чем вырастить. Я ненавижу этот мир, но сегодня он сильней меня даже внутри меня...”* Что вы орете, женщина? Следующая! Категория: Популярная психология, Психология Другие новости по теме: --- Код для вставки на сайт или в блог: Код для вставки в форум (BBCode): Прямая ссылка на эту публикацию:
|
|