Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/init.php on line 69 Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/init.php on line 69 Warning: strtotime(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/biglibraryinfo/biglibraryinfo_news.php on line 55 Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/biglibraryinfo/biglibraryinfo_news.php on line 56 Warning: strtotime(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/biglibraryinfo/biglibraryinfo_news.php on line 58 Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/biglibraryinfo/biglibraryinfo_news.php on line 59
|
Бейлькин Михаил Меерович » Секс в кино и литературеРежиссёр потрясён чудовищным фактом: очень неглупого, сильного и независимого человека превратили в марионетку, в “заводного апельсина”. Но ведь, по собственным словам Алекса, он и прежде был “механической штучкой” , только ключик, приводивший в движение его мотивацию, закручивался в другую сторону. Он сетует на необоримость спаянных друг с другом инстинктов, обрекающих его на половое насилие и агрессивность, но валит всю вину на свою юность. “В юности ты всего лишь вроде как животное. Нет, даже не животное, а скорее какая-нибудь игрушка, что продаются на каждом углу, – вроде как жестяной человечек с пружиной внутри, которого ключиком снаружи заведёшь – др-др-др, и он пошёл вроде как сам по себе, блин. Но ходит он только по прямой и на всякие вещи натыкается – бац, бац, и к тому же если уж он пошёл, то остановится ни за что не может. В юности каждый из нас похож на такую маленькую заводную штучку” . Когда у самого Алекса появится сын, то и он, вопреки советам отца, “…будет делать всё те же вещи, которые и я делал, – да-да, он, может быть, даже убьёт какую ни будь женщину, окружённую мяукающими котами и кошками, и я не смогу остановить его. А он не сможет остановить своего сына”. Повторяю, Бёрджесс абсолютно не прав, оправдывая поступки своего героя юностью и, кстати, определив самым несусветным образом его возраст – Алексу в романе всего пятнадцать лет! Кубрик, разумеется, более реалистичен; Малколм МакДауэлл играет молодого человека лет двадцати – двадцати двух. Станет ли убийцей гипотетический сын Алекса, неизвестно, а вот прогнозы Бёрджесса относительно того, что сам Алекс перестанет убивать, как только повзрослеет, – явно ошибочны. Руки его героя не раз и не два обагрятся кровью убитых им людей и замученных женщин. И тут, опять-таки, Кубрик оказался прозорливее романиста: в финале его герой – точно такой же садист, как и в самом начале фильма. Но, исправив очевидные промахи писателя, режиссёр пропустил мимо ушей признания самого Алекса в запрограммированности его поведения, свойственной ему задолго до лечения у доктора Бродского. Герой Кубрика существует в фильме лишь в двух ипостасях – либо как насильник, наделённый злой, но самостоятельной волей, либо как марионетка, жертва насилия. Ошибка режиссёра в том, что он игнорирует природу садизма как полового извращения, парафилии. Садисты не просто стремятся получать наслаждение, мучая, насилуя и убивая; их влечению свойственны особый навязчивый, аддиктивный характер; при невозможности удовлетворить потребность в насилии и причинении мук нарастает дисфория, схожая с наркоманической “ломкой”; им присуща тенденция к стереотипии, к бесконечному повторению садистского ритуала. Половые извращения закономерно прогрессируют с годами, аддиктивность нарастает; чем старше становится садист, тем больше превращается он в “заводной апельсин”. Иными словами, по мере своего возмужания Алекс обречён на совершение всё новых и новых садистских актов, всё полнее совпадающих со сценарием его фантазий. И нет сомнений в том, что муки жертв, находящихся в полной его власти, он станет смаковать под музыку Бетховена. Таковы, уж законы сексологии, которые игнорируют авторы “Заводного апельсина”, писатель и режиссер. (Подробные сведения на этот счёт дают А. А. Ткаченко и А. Я. Перехов). Теперь войдём в положение правительства (“во всём его ужасе” , по выражению Кубрика). В качестве примера возьмём террористический акт в Испании – горстка бандитов убила и искалечила сотни ни в чём неповинных людей. Навязав правительству страны свои условия и вынудив его пойти на уступки, арабские террористы наглядно продемонстрировали, что насилие в их руках весьма эффективно, из чего следует, что со временем обязательно появятся новые жертвы террора. И так – бесконечно; уступки умножают насилие. С Алексом дело, в принципе, обстоит так же, как и с террористами. Он тоже калечит и убивает людей; он – неисправим, так как садизм – следствие его психологического уродства. Поблажки, сделанные правительством этому убийце, умножит список его жертв. Поскольку Алекс – сильная личность и, к тому же, тонкий ценитель музыки, может быть, стоит отдать ему всех окружающих на растерзание?! Такая позиция логически вытекает из фильма. Но справедлива ли она по отношению к окружающим людям; разве она не ещё более аморальна, чем попытка подавить патологическую агрессивность Алекса? Террористы и садисты всех мастей ведут войну с беззащитными людьми. Задача государства обезопасить своих граждан от гибели и насилия. Совершенно очевидно, что людям следует бороться не против попыток подавления агрессивности. Цель борьбы – обеспечение строжайшего контроля в отношении антиагрессивных мер, с тем чтобы, с одной стороны, предотвратить произвол по отношению к людям, приговорённым к такому виду вмешательства, а, с другой – не дать возможность правящей элите под шумок ввести тоталитарный режим. Чтобы защитить демократию, нужны активные, независимые психически нормальные люди, способные сопротивляться насилию, как со стороны убийц, так и со стороны правительства. Они-то и представляют собой общество, отстаивающее своё право на самозащиту. Если суд присяжных приговорит какого-нибудь Алекса не к тюремному заключению, а к принудительному подавлению его агрессивности, то этот шаг, с точки зрения врача, справедлив и разумен. Чтобы сделать его законным, потребовался бы плебисцит. Отрицательная позиция, занятая Кубриком при его проведении, была бы тоже весьма кстати: контроль общества над методикой принудительного лечения стал бы ещё более строгим. Одна беда – сыворотка Людовика, увы, пока не придумана; эффективных методов подавления агрессивности ещё нет. Определённую пользу приносят антиандрогены, препараты, блокирующие мужские половые гормоны, но они дороги, да и надежды на них мало. Аверсивная терапия, основанная на выработке отрицательного условного рефлекса с помощью веществ, вызывающих отвращение (аверсию), применяется, хотя и ограничено, по жизненным показаниям. Таким способом лечат, например, больных, склонных к навязчивым самоповреждениям. Что же касается насильников, садистов-убийц (так называемых “сексуальных маньяков”), то они, увы, слишком устойчивы к апоморфину и к другим аверсивным средствам. Беатризация, придуманная Лемом, тоже обладает аверсивным эффектом. Физические и психические муки, испытываемые беатризованными при попытке представить себе убийство, ничуть не менее жестоки, чем те, что испытывал Алекс, лечась у Бродского. Другое дело, что сам по себе процесс беатризации переносится легко. Потому-то и стало возможным его массовое применение (в романе, конечно). Поскольку такое воздействие в детстве получают все без исключения, то злоупотребления властью невозможны. Лем не слишком восторженно оценивает последствия такой перестройки общества. Некому больше читать Шекспира: люди, незнакомые с насилием и его преодолением, не способны понять его драматургию. Исчезли все виды спорта, основанные на соперничестве. Хирурги лишь планируют операции, а делают их роботы. Только в самых неотложных случаях человек берёт в руки скальпель, но перед этим ему надо принять препарат, временно снимающий эффект беатризации. Более всего расстроило Брегга то, что люди больше не стремились в космос. Зато человечество забыло о войнах и терроре; все могли спокойно ходить по ночам, не боясь маньяков и убийц. Право завести детей стало особым отличием: супруги должны были получить знания по воспитанию ребёнка и сдать строгий экзамен по педагогике. В специально подобранных группах детей тренировали на психическую совместимость с людьми иного темперамента, цвета кожи или иной этнической принадлежности; им прививали терпимость к другим взглядам и уважение к чужим мнениям. Словом, это было общество “непрерывной, тонко стабилизированной гармонии”. Стоила ли игра свеч? Наверное, стоила; так, по крайней мере, считает Лем. Может быть, преображённая беатризацией жизнь, при всей её ориентации на потребительский гедонизм и половое наслаждение, показалась бы кому-то слишком пресной. На это можно возразить лишь одним: большинство людей мечтает о том, чтобы человечество покончило, наконец, с агрессивностью, насилием и садизмом во всех видах.
Глава X Страсти по Томасу Манну.
Кто увидел красоту воочью,
Тот уже отмечен знаком смерти.
Август фон Платен
Сказано: “Дашь волю сердцу – станешь демоном, а смиришь сердце – приблизишься к Будде”. Уэда Акинари
Любовь и смерть в Венеции.
“Смерть в Венеции” Томаса Манна послужила творческим толчком для многих художников. Итальянский режиссёр Лукино Висконти, экранизировав новеллу, создал кинематографическое чудо; замечательный английский композитор Бенджамин Бриттен на её сюжет написал талантливую оперу. Но главное, – само детище писателя неизменно завораживает любителей литературы многих поколений. Сто лет прошло с той поры, как миру поведали о страсти писателя Ашенбаха к ослепительно красивому подростку, польскому аристократу. Новелла и фильм, снятый по ней, удивляют читателей и зрителей изысканными манерами европейской элиты начала ХХ века, её непрактичными и вычурными модами, удивительными конструкциями дамских шляп. Жизнь на Земле за это время неузнаваемо изменилась; с триумфом научно-технической революции в повседневный быт вошли компьютеры, мобильные телефоны и другие сказочные средства связи; совесть человечества отягчили кровавые ужасы войн, массовых репрессий и страшного геноцида. Но история, придуманная Манном, по-прежнему трогает читателей и зрителей, одновременно смущая всех своими загадками и странностями. В ней так много противоречий и неясностей, что автора можно заподозрить в том, что он допустил их намеренно, мистифицируя читателей. Но в то же время он даёт множество подсказок из греческой мифологии и философии, чтобы помочь ориентироваться в своём произведении. Чем же тогда объяснить парадоксы и нестыковки в новелле (и в фильме)? Приведу главные из них. Герой новеллы во многом походит на своего создателя: талантливый и трудолюбивый, он в совершенстве овладел писательским мастерством, добился известности и уважения по обе стороны океана. Подобно Манну, писатель Густав Ашенбах собирается дожить до глубокой старости, полагая, “что истинно великим, всеобъемлющим и действительно достойным почёта можно назвать лишь то искусство, которому суждено проявить себя на всех ступенях человеческого бытия” . Между тем, автор, которому в момент работы над новеллой было всего лишь тридцать пять лет, безжалостно умертвил своего героя, своё “второе я”, в пятидесятилетнем возрасте. Уж не съимитировал ли он тем самым собственный суицид и, подобно Гёте, откупившемуся от судьбы самоубийством своего Вертера, уберёгся от гибели сам? О том, что Ашенбах обречён, Манн недвусмысленно намекает с первых же страниц новеллы. Об этом говорит и её название; о том же свидетельствуют мифологические символы, на которые не поскупился писатель. Бог Гермес, представ перед героем новеллы в Германии, зловеще и глумливо скалит свои зубы, опираясь на страшный жезл Урей; им он извлекает людские души. Гондола, на которой Ашенбах плывёт в Венецию, ассоциируется с лодкой Харона, перевозчика мёртвых. Плата за проезд, выданная одной монетой, – намёк на греческий обол, вручаемый Харону за перевоз душ умерших. Словом, налицо суровая решимость Манна привести в исполнение смертный приговор, изначально вынесенный им Ашенбаху. Справедлив ли он? Почему автор так жесток к своему герою? Вот ещё один из парадоксов. Ашенбах скончался от холеры – это непреложный факт, как новеллы, так и фильма. И Манн, и Висконти рисуют картину эпидемии, поразившей Венецию. Оба сообщают о неосторожно съеденной клубнике, с которой смертоносные вибрионы попали в организм несчастного Ашенбаха. Писатель придал его болезни чрезвычайно токсическую форму, без рвоты и диареи, но зато с молниеносным течением. Режиссёр без колебаний согласился с этим сюжетным ходом. Медики относят холеру к особо опасным инфекциям и, оказывая жизненно необходимую помощь, не обращают внимания на невротические комплексы, которыми, возможно, и обременены их пациенты. В подобных случаях, не в них дело. Казалось бы, ни у Манна, ни у Висконти не было причин искать объяснений гибели своего героя в особенностях его характера и в его психологических конфликтах. Ведь во время эпидемии личностные особенности влияют на судьбы людей разве что косвенно. Скажем, Ашенбаха ставит под удар то обстоятельство, что, влюбившись в Тадзио, он не находит в себе сил вовремя покинуть роковую для него Венецию. Между тем, писатель и режиссёр так старательно распутывают нити душевной смуты своего героя, словно именно в ней кроются причины его гибели. Перечисленные парадоксы делают “Смерть в Венеции”, по крайней мере, для сексолога, своеобразным психосексуальным детективом. Чтобы распутать его, полезно сопоставить фильм с новеллой, подобно тому, как это было проделано с “Солярисом” в самом начале книги. В новелле поворотным пунктом в жизни Ашенбаха стала его привычная прогулка по родному Мюнхену. Он, как обычно, набирался сил, чтобы продолжить свой нелёгкий писательский труд. На глаза ему попался чужеземец необычной наружности в широкополой шляпе, с плащом, перекинутым через левую руку и палкой с железным наконечником, зажатой в правой. В облике путника было что-то угрожающее: “то ли он состроил гримасу, ослеплённый заходящим солнцем, то ли его лицу вообще была свойственна некая странность, только губы его казались слишком короткими, оттянутыми кверху и книзу до такой степени, что обнажали дёсны, из которых торчали белые длинные зубы”. Странным было внезапное исчезновение загадочного странника: вот только что он ещё стоял на тротуаре, и вдруг словно испарился. Итогом этой встречи стало “необъяснимое томление” , охватившее писателя, и непреодолимое желание вопреки всем его творческим планам и неотложной работе над рукописью отправиться в далёкое путешествие. Так он оказался на корабле, плывущем в Венецию. Среди спутников его неприятно поразил один тип, затесавшийся в компанию парней и поначалу принятый писателем за молодого человека. “Попристальнее в него вглядевшись, Ашенбах с ужасом понял: юноша-то был поддельный. О его старости явно свидетельствовали морщины вокруг рта и глаз и тощая жилистая шея. Матовая розовость щёк оказалась гримом, русые волосы под соломенной шляпой с пёстрой ленточкой – париком, зубы, которые он скалил в улыбке, – дешёвым изделием дантиста. Лихо закрученные усики и эспаньолка были подчернены. И руки его с перстнями-печатками на обоих указательных пальцах тоже были руками старика. Ашенбах, содрогаясь, смотрел на него и на то, как он ведёт себя в компании приятелей. Неужто они не знают, не видят, что он старик, что он не по праву оделся в их щегольское пёстрое платье, не по праву строит из себя такого, как они?” Момент пришвартовывания к пристани оказался наихудшим. “Мерзкий старик” успел к тому времени набраться в пароходном буфете, так что его непомерная возбужденность стала совсем неприличной и обернулась гомосексуальным “хабальством” – подчёркнутой демонстрацией собственной девиации. Спьяну он стал приставать к писателю: “Примите мои комплементы, душечка, милочка, красотка…” – лопочет он, посылая воздушный поцелуй” . С отвращением увернувшись от него, Ашенбах сел в гондолу, мысленно отметив её “гробово-чёрное лакированное” убранство и “резкий наглый тон” лодочника. Как потом выяснилось, гондольер работал незаконно. Причалив к пристани, он ускользнул от контролёров, потребовавших у него патент. Одному из них Ашенбах и отдал чисто символическую плату за свой проезд, бросив в протянутую ладонь монету. Трагическая символика этого жеста (намёк на обол, уплачиваемый в царстве мёртвых лодочнику Харону) прояснилась по ходу развития сюжета. В тот же день в отеле, где поселился писатель, произошло событие, которое по всем мифологическим канонам можно расценить как роковое вмешательство в его жизнь Эроса. В компании гувернантки и трёх юных девушек, видимо, сестёр, он увидел их брата, мальчика, “с длинными волосами, на вид лет четырнадцати. Ашенбах с изумлением отметил про себя его безупречную красоту. Это лицо, бледное, изящно очерченное, в рамке золотисто-медвяных волос, с прямой линией носа, с очаровательным ртом и выражением прелестной божественной серьёзности, напоминало собой греческую скульптуру. <…> Английский матросский костюм с широкими рукавами, которые сужались книзу и туго обтягивали запястья его совсем ещё детских, но узких рук, со всеми своими выпушками, шнурами и петличками, сообщал его нежному облику какую-то черту избалованности и богатства. Он сидел вполоборота к Ашенбаху, за ним наблюдавшему, выставив вперёд правую ногу в чёрном лакированном туфле, подпёршись кулачком, в небрежной изящной позе”. Категория: Популярная психология, Сексология Другие новости по теме: --- Код для вставки на сайт или в блог: Код для вставки в форум (BBCode): Прямая ссылка на эту публикацию:
|
|