|
Распад картины нового времени и грядущее - Конец нового времени - Гвардини Р. - Сочинения и рассказыПриблизительно такова, в самых общих чертах, картина мире нового времени. Мы можем разглядеть ее отчетливо, поскольку видим обе ее границы: новое время кончается. Три элемента, которые мы в ней выделили, считались до недавнего времени непреходящими. С обычной для европейской духовной истории точки зрения природа, покоящаяся сама в себе, автономный субъект личности и культура, творящая по своим собственный нормам, рассматривались как идеи, раскрыть которые и осуществить как можно полнее есть цель истории. Однако это было заблуждением; многие признаки указывают на то, что эти идеи начинают распадаться. Такое предположение не имеет ничего общего с расхожими настроениями крушения и гибели. В нем нет пренебрежения к подлинным результатам опыта и работы нового времена — ни во имя романтически просветленного средневековья, ни ради утопически приукрашенного будущего. Новое время дало неизмеримо много как для познания, так и для покорения мира. Правда, человеческое существо претерпело в эту эпоху роковые искажения и даже разрушения, во вместе с тем человечество сильно повзрослело. Наша задача здесь - не отвергать или превозносить то бы то ни было, а выяснить, в чем же именно подходит к концу новое время и что начинается в грядущей эпохе, еще не получившей своего имени от истории. Едва ли кто выразил представление нового времени о природе с такой классической полнотой и ясностью, как Гете. Но сможет ли сегодняшний человек — тот, кто начал жить и формироваться после первой мировой войны— ощутить приведенный нами выше гетевский текст как свой? Я спрашиваю не о том, сможет ли он почувствовать природу столь же пылко и величаво, как это делал Гете, а о том будут ли его чувства того же рода? Узнает ли он в словах тифуртского журнала лишь необычную форму своих собственных повседневных переживаний? Я думаю, нет. Наше отношение к природе, как и отношение к личности и к культуре, все дальше отходит от гетевского, и в этом — главная причина того кризиса в отношении к творчеству Гете, который стал заметен в прошедшем году. Ясно, что для будущего —а во многом уже и для настоящего — его творчество не может больше означать того, что оно значило для эпохи до первой мировой войны. Гете, которого звали тогда, был тесно связан с рассмотренными нами элементами новоевропейского отношения к миру и принадлежит прошлому настолько, насколько простирается эта связь. А того Гете, который станет значимым для грядущего времени, еще не удается отчетливо разглядеть. Каждое великое создание проходит через свой кризис. Первоначальное отношение к нему — непосредственное; оно покоится на общности исторических предпосылок. Они исчезают, и связь прерывается. Наступает период отчуждения, отторжения, тем более острого, чем догматичнее было первое одобрение — до тех пор, пока следующая эпоха не выработает ив своих новых предпосылок нового отношения к автору и его созданию. Произойдет ли такое возрождение, и сколько раз, и как долго будет всякий раз жить возрожденное произведение - именно этим будет измеряться его общечеловеческая ценность. Если я не ошибаюсь, на протяжении некоторого времени - вероятно, с тридцатых годов - обнаруживается перемена в отношении к природе. Человек не воспринимает ее больше как нечто волшебно богатое, гармонически всеобъемлющее, мудро упорядоченное, благостно щедрое, чему можно спокойно довериться. Он не станет больше говорить о “Природе-Матери”; ода представляется ему скорее чем-то ненадежным и опасным. Наш современник не испытывает по отношению к природе и тех религиозных чувств, какие являются в спокойно-ясной форме у Гете, в мечтательной - у романтиков, в дифирамбической - у Гельдерлина. Он отрезвел. Быть может, это как-то связано с исчезновением чувства бесконечности, присущего новому времени. Наука, правда, упорно движется вперед ко все более чудовищным величинам -как большим, так и малым; однако они всегда остаются безусловно конечными и ощущаются как таковые. Дело в том, что та “бесконечность”, о которой говорили Джордано Бруно или немецкий идеализм, была понятием не столько количественным, сколько качественным. Она подразумевала неисчерпаемость в торжество Пра-Бытия, божественность мира. Это переживание встречается все реже. Новое мироощущение определяется скорее конечностью мира; а перед ней странно было бы преклоняться. Это не значит, что мир не вызывает больше религиозных чувств. Вновь открывшаяся конечность означает не только количественную ограниченность, не и нечто содержательное: сущее предстает всего лишь конечным, хрупким и уязвимым, именно поэтому оно прекрасно и драгоценно. И вот на него обращается чувство заботы, ответственности, более того - сердечного участия, проникнутого некой Тайной: кажется, будто это всего- лишь- конечное взывает к нам, нуждается в нас; скрывает в себе что-то несказанное. Трудно отыскать определенную линию в религиозных тенденциях нашего времени, часто к тому же противоречивых. Например, понять, куда ведет религиозное чувство позднего Рильке и как оно соотносится с испытанием человеческого бытия в экзистенциальной философии; какие подводные течения проявляются в нынешнем серьезном отношении к мифу и в открытии глубинных слоев душ; что скрыто за трезвым величием физических теорий и аа чреватым многими возможностями и опасностями технико-политическим титанизмом наших дней, и так далее. Во всяком случае, человек перестал ощущать мир как нечто уютное, надежное и само собой разумеющееся. Мир стал чем-то иным и в этом новом своем качестве обретает новый религиозный смысл. Для Гете главным в его отношении к природе было благоговейное преклонение; для мироощущения, которое складывается сейчас, такое преклонение невозможно — что-то мешает ему. Это “что-то” —та квинтэссенция знаний и представлений умений и приемов, которую мы обозначаем словом “техника”. Она потихоньку вырастала на протяжении XIX столетия, но долгое время носителем ее были люди нетехнического склада. Соответствующий ей человек объявился, кажется, лишь в последние десятилетия, окончательно — лишь в последнюю войну. Человек этот не воспринимает природу ни как значимую норму, ни как живое убежище. Он рассматривает ее бесстрастно, по-деловому, как пространство и материал для работы, в которую запускается все, неважно, что с пим станется. Для работы прометеевского характера, где речь идет о бытии и небытии, Новое время любило обосновывать применение техники соображениями пользы и благополучия человека. Этим прикрывались те опустошения, которые причиняло беззастенчивое использование техники. Грядущая эпоха заговорит, я думаю, по-другому. Человек этой эпохи знает: техника в конечном счете не имеет отношения ни к пользе, ни к благополучию, речь идет о власти; о власти в предельно широком смысле слова. Носитель такой власти пытается наложить руку на первичные элементы природы и человеческого бытия. Это означает необозримые возможности строительства, но также и разрушения, особенно там, где дело касается человеческого существа, которое оказывается далеко не так прочно и надежно в самом себе, как обычно полагают. Итак, несомненная опасность, неизмеримо возрастающая оттого, что пытается наложить свою руку и власть — не кто-то конкретный, а анонимное “государство”. Так отношение к природе приобретает характер решающей, смертельной схватки: либо человеку удастся правильно поставить свою работу и свою власть, и тогда он добьется своего силой, либо всему конец. Здесь тоже намечается что-то религиозное; но с благочестивым поклонением природе Джордано Бруно или Гете оно не имеет ничего общего. Эта религиозность связана с громадностью задачи и ее опасностью для человека и для всей земли. Характер новой религиозности складывается из чувства глубокого одиночества человека посреди всего того, что зовется “миром”; из сознания, что дошли до последней черты, из ответственности, серьезности и отчаянной храбрости. Аналогичные изменения происходят, по-видимому, и в отношении к личности и субъекту. Суть этих понятий в свое время заключалась в чувстве индивидуума, который вырвался наконец из средневековых пут и стал сам себе хозяином; в сознании автономии. Оно выражалось философски в теории о субъекте как основе всякого познания; политически — в идее гражданских свобод; жизненно — в представлении о том, что каждый человеческий индивидуум — носитель неповторимого внутреннего образа,— может и должен развить и выразить себя, прожив ему одному свойственную жизнь, Эта мысль связана с определенной социологической структурой, а именно, с гражданским обществом, - если брать понятие “гражданского” в его самом широком смысле, охватывающем как ориентированного на рациональную ясность, ищущего твердой почвы под ногами человека, так и его антипода - романтика и богему; как обычного, среднего человека, так и исключение — гения. Вместе с техникой оформляется иная структура, в которой, очевидно, уже не может задавать тон идея саморазвивающейся творческой личности или автономного субъекта, Это отчетливо видно на примере “человека массы” — прямой противоположности “личности”. Слово “масса” не несет здесь никакой отрицательной оценки — просто человеческая структура, связанная с техникой и планированием. Конечно не имея еще никакой традиции, более того, вынужденная пробивать себе дорогу наперекор еще значимым традициям, она проявляется сейчас более всего в своих отрицательных свойствах. Но по существу, как и другой человеческий тип она образует определенную историческую возможность. Она не принесет с собой разрешения экзистенциальных проблем и не превратит землю в рай; но она — носитель будущего, во всяком случае, ближайшего будущего, пока его не сменит более отдаленное. Верно, и раньше были многие, составлявшие бесформенную массу в отличие от высокоразвитых единиц, но они выражали лишь тот факт, что там, где единица задает ценностные нормы, в качестве ее фона н почвы должны существовать в средние люди, ограниченные повседневностью. Однако они тоже стремились стать единицами и создать свою собственную жизнь. Масса в сегодняшнем смысле слова — нечто иное. Это не множество неразвитых, но способных к развитию отдельных существ; она с самого начала подчинена другой структуре: нормирующему закону, образцом для которого служит функционирование машины. Таковы даже самые высокоразвитые индивиды массы. Более того, именно они отчетливо сознают этот свой характер, именно они формируют этос и стиль массы... Но, с другой стороны, масса в том смысле, каким мы наделяем это слово, не есть проявление упадка и разложения, как, скажем, чернь Древнего Рима; это историческая форма человека, которая может полностью раскрыться как в бытии, так и в творчестве, однако раскрытие ее должно определяться не мерками нового времени, а критериями отвечающими ее собственной сущности. Применительно к этим людям нельзя больше говорить о личности и субъективности в прежнем смысле. Такой человек не устремляет свою волю на то, чтобы хранить самобытность и прожить жизнь по-своему, преобразовав окружающий мир так, чтобы ои вполне соответствовал ему и по возможности ему одному. Скорее напротив; он принимает и предметы обихода и формы жизни такими, какими их навязывает ему рациональное планирование и нормированная машинная продукция, и делает это, как правило, с чувством, что это правильно и разумно. Не имеет он и малейшего желания жить по собственной инициативе. Свобода внешнего и внутреннего движения не представляет для него по-видимому, изначальной ценности. Для него естественно встраиваться в организацию — эту форму массы — и повиноваться программе, ибо таким способом “человеку без личности” задается направление. Инстинктивное стремление этой человеческой структуры — прятать свою самобытность, оставаясь анонимным, словно в самобытности источник всякой несправедливости, зол и бед. Нам могут, правда, возразить, что личностное начало проявляется в вождях, которых порождает этот человеческий тип; в новой разновидности властителей и преобразователей человечества. Но, как мы уже отмечали, это будет неверно; главная особенность нынешнего вождя состоит, видимо, как раз в том, что он не является творческой личностью в старом смысле слова, то есть развивающейся в исключительных условиях индивидуальностью; он лишь дополняет безликое множество других, имея иную функцию, но ту же сущность, что и они. И вот что еще происходит: постепенно исчезает чувство собственного бытия человека и неприкосновенной сферы “личного”, составлявшее прежде основу социального поведения. Все чаще обращение с человеком как с объектом воспринимается как что-то само собой разумеющееся: начиная от бесчисленных форм статистически-административного “охвата” и кончая немыслимым насилием над отдельными людьми, группами, даже целыми народами. И не только в критических ситуациях или пароксизмах войн - это становится нормальной формой управления. Однако рассматривать это явление только как утрату уважения к человеку или как беззастенчивое применение насилия было бы, пожалуй, не совсем справедливо, хотя само по себе это и верно. Подобные нарушения этики не появились бы в столь огромном масштабе и не воспринимались бы большинством их жертв как должное, если бы в основе всего происходящего не лежало структурное изменение в переживании собственного Я и своего отношения к другому Я. Все это может означать две вещи. Либо отдельный человек растворяется без остатка в целостных системах и становится простым носителем функций — чудовищная опасность, угроза которой является нам во всем, что происходит в мире; либо же человек, включившись в большие системы жизненного и трудового уклада, откажется от свободы индивидуального развития и творчества, которая стала теперь невозможной, чтобы всецело сосредоточиться на своем внутреннем ядре и попытаться спасти хотя бы самое существенное. Едва ли случайно слово “личность” выходит постепенно из употребления, и его место заступает “лицо” (Person). Это слово имеет почти стоический характер. Оно указывает не на развитие, а на определение, ограничение, не на нечто богатое и необычайное, а на нечто скромное и простое, что, однако, может быть сохранено и развито в каждом человеческом индивиде. На ту единственность и неповторимость, которая происходит не от особого предрасположения и благоприятных обстоятельств, во от того. что этот человек призван Богом; утверждать такую единственность и отстаивать ее — не прихоть и не привилегия, а верность кардинальному человеческому долгу. Здесь человек вооружается против опасности, угрожающей ему со стороны массы и со стороны системы, чтобы спасти то последнее, самое малое, что только и позволяет ему еще оставаться человеком. Именно такое “лицо” может послужить опорой для нового завоевания бытия человеком во имя человечности, которое составляет задачу будущего. Но нельзя говорить о массе, не задаваясь вопросом о ее положительном смысле. Не нужно особой зоркости, чтобы увидеть, сколько неповторимого должно будет погибнуть, если определяющей формой человека станет не высокоразвитый индивид, а множество похожих друг на друга человеческих единиц. Гораздо труднее понять, какие новые человеческие возможности могут открыться при этом. Именно здесь индивид должен уяснить себе, что он не может больше исходить из своего невольного чувства, руководствующегося часто критериями прошлого. Он должен решительным усилием преодолеть самого себя и открыться всему тому новому, что, может быть, угрожает его исторически сложившейся сущности. В чем состоит прежде всего человеческое в человеке? В том, чтобы быть лицом. Быть призванным Богом; быть, следовательно, в состоянии отвечать за свои поступки и вступать в действительность, исходя из внутренних побудительных сил. Именно это делает каждого человека единственным. Не в том смысле, что каждый одарен некими особыми, только ему присущими свойствами, а в том ясном, безусловном смысле, что каждый, будучи однажды поставлен Богом в самом себе, не .может быть ни замещен, ни подменен, ни вытеснен. Но если это так, то, чем чище будет встречаться единственность, тем лучше. Тогда хорошо, что людей много, и для каждого из них открыта эта чудесная возможность — быть лицом. Правда, за возражениями дело не станет: не нужно объяснять, в каком смысле сто человек - меньше, чем один, и вообще большую ценность мы привыкли связывать с малой численностью. Но здесь таится опасность - выскользнуть из строгих границ лица в область оригинальности и одаренности, прекрасного и культурного ценного. Слова: “Что пользы человеку, если он приобретет весь мир, но потеряет душу свою?” - разъясняют нам здесь нечто очень важное. “Приобретение мира” включает все возможные человечески -культурные ценности: полноту жизненных сил, богатство личности, искусство и науку во всех их проявлениях. Всему этому противопоставлена гибель или спасение “души” - личное решение, ответ человека на призыв Божий, делающий его лицом. Перед таким выбором исчезает “весь мир”. Так имеем ли мы право ополчаться против массового общества из-за того, что оно, развиваясь, неизбежно нанесет ущерб реем ценностям личности и культуры? Имеем ли мы право, только из-за того, что культурный уровень тысячи человек ниже, чем у десяти, заявить: пусть не рождается тысяча, пусть рождается только десять? Шанс стать лицом — разве не есть это нечто безусловно хорошее, перед чем должны отступить все другие соображения? Здесь индивидуалисту нового времени волей-неволей приходится отвечать самому себе на вопрос, насколько абсолютно неприкосновенными считает он определенные условия существования своей личности, защищать которые — его естественное право. Поэтому вместо того, чтобы протестовать против нарождающейся массы во имя культуры, основанной на личностях, разумнее было бы задуматься над главной человеческой проблемой массы. А она состоит вот в чем: приведет ли уравнивание, неизбежное при многочисленности, к потере только личности или также и лица? Первое можно допустить, второе — никогда. Впрочем, на вопрос, каким образом в в мессе остается открытой возможность сохранить свое лицо, не может быть дан ответ в понятиях и ценностях старой личностной культуры, но только в системе ценностей самой массы. И тогда, вероятно, обнаружится, что с отказом от богатой и свободной полноты личностной культуры то, что составляет в собственном смысле “лицо” - противостояние Богу, неотъемлемость достоинства, незаменимость в ответственности,— выступит на первый план с такой духовной решимостью, какая прежде была невозможна. Как ни странно это звучит, во та же самая масса, которая несет а себе опасность абсолютного порабощения и использования человека, - дает ему также и шанс стать вполне ответственным лицом. Так или иначе, но перед человеком сейчас встают задачи внутреннего освобождения, самозакаливания перед лицом все разрастающихся чудовищных безличных сил, - задачи, которые мы едва начали осознавать. К этому нужно добавить следующее: если мы не хотим видеть в событиях последних столетий только движение к краху, мы должны усмотреть в них и положительный смысл. Смысл этот — в неотвратимо стоящей перед нами цели овладения миром. Эта цель и все ее требования становятся сейчас столь неимоверно сложны, что индивидуальной инициативе и кооперации людей индивидуалистического склада они уже просто не под силу. Требуется такое объединение усилий, такое согласование деятельности, какие возможны лишь при совершенно ином складе человека. Но именно такой склад и проявляется в той непринужденности, с какой человек наступающей эпохи отказывается от индивидуальных особенностей, принимая общую для всех форму, и оставляет индивидуальную инициативу, включаясь в общий порядок. Правда, сегодня этот процесс сопровождается неслыханным унижением человеческого достоинства и насилием над человеком, так что мы рискуем не заметить его положительного смысла. И тем не менее он есть. Он — в огромных размерах работы, которым соответствует небывалое величие человеческой позиции: полная солидарность как со своей работой, так и с ближним по труду. Как-то зашел разговор о том, что могло бы быть положено в основу этического воспитания нынешней молодежи; ответ был один: товарищество. Последнее можно считать чем-то вроде формального остатка, сохраняющегося тогда, когда все содержательные ценности разрушены; но его также можно и, я думаю, должно понимать как знак грядущего. Это товарищество коренится в человеческом бытии: в работе, предстоящей человечеству, и в нависшей над ним угрозе. Товарищество, если в основе его лежит лицо,— это величайшее человеческое благо массы. Благодаря товариществу снова можно будет обрести - в новых, изменившихся условиях массового общества - человеческие ценности добра, понимания, справедливости. С этой точки зрения придется переосмыслить и демократические ценности, о которых так много говорят. Каждый, наверное, чувствует глубину кризиса, который они переживают. А кризис возник оттого, что исторически эти ценности сложились в атмосфере личностной культуры и несут на себе ее печать. Они выражают притязания многих на то, чтобы каждый из них мог стать личностью. Но именно поэтому они предполагают относительно небольшое число людей; и действительно, подлинно демократический дух в этом смысле возможен только в маленьких странах в больших же - лишь там, где еще много свободного пространства. Сохранят ли демократические ценности свою силу в будущем или нет, зависит от того, насколько удастся их заново осмыслить и обжить в скудном и суровом существовании не личности, а лица — того лица, из которого складывается масса. Если это не удастся, осуществится другая, страшная возможность: человек подпадет под власть Безличных Сил. При этом не следует упускать из виду еще одну вещь. Почти до самого конца нового времени все парадигмы человеческого бытия основывались на представлении о “гуманном” (human) человеке. Это слово лишено здесь какой бы то ни было нравственной оценки, обозначая лишь определенную структуру, которую можно оценить и положительно и отрицательно. На протяжении исторического развития она проявляется по-разному: в облике человека античности, средневековья, нового времени,— вплоть до границы, которую с известным трудом, но все же можно провести где-то на переломе XIX—XX веков. Все эти типы человека сильно отличаются друг от друга, но имеют нечто общее — именно это и подразумевает понятие “гуманного”. Определить его можно было бы, пожалуй, так: поле деятельности такого человека совпадало с полем его непосредственного переживания. То, что он воспринимал, были в основном природные вещи, которые он мог видеть, слышать, осязать своими органами чувств. Производимые им действия были в основном действия его органов, дополненные и усиленные с помощью вспомогательных средств, которые мы зовем орудиями труда. Эффективность их могла быть дорой чрезвычайно велика: и античность, и средние века знали механику и использовали машины, а новое время начало развивать их на основе науки и техники. Но, несмотря на это, почти до конца нового времени эффективность машин не приводила к принципиальным изменениям самой позиции человека, не выводила за пределы того, что человек может воспринять органами чувств, представить себе в воображении и пережить в сердце. Человеческие “Хочу” и “Могу” были соразмерны его телесно-душевной организации. И то же самое было с природой: деятельность человека, который использовал ее энергии, изменял ее вещества, развивал ее формы, оставляла ее, по существу, нетронутой. Человек владел природой, вписываясь в нее. Эта - разумеется, достаточно эластичная - соразмерность, эта гармония желания и возможности с непосредственной данностью, эта возможность пережить все, что познано и сделано, образует то самое качество, которое мы обозначили здесь словом “гуманный”. Впоследствии соотношение меняется. Область человеческого познания, желания и воздействия перерастает — сначала кое-где, в отдельных случаях, затем все чаще, наконец, повсюду — сферу его непосредственной организации. Интеллектуально -научно человек знает теперь значительно больше, чем может увидеть или хотя бы вообразить: вспомним, к примеру, о порядках величин в астрономии. Он может планировать и производить действия, которые уже попросту не в состоянии прочувствовать; вспомним о технических возможностях, открытых современной физикой. От этого меняется его отношение к природе. Оно утрачивает непосредственность, становится косвенным, опосредуется вычислениями и приборами. Оно теряет наглядность, превращаясь в абстрактное и формальное. Исчезает живость переживания; на ее место встает деловой технический подход. Меняется и отношение человека к своему труду. Оно тоже становится по преимуществу косвенным, абстрактным и деловым. Труд нельзя больше переживать — можно только исчислять и контролировать. Но отсюда возникает несколько трудных вопросов. Ведь человек — это то, что он переживает; чем же он будет теперь, если его дело не дает пищи его переживанию? Ответственность означает что человек держит ответ за все, что он делает,— переход всякого предметного действия в этическое свойство; что же представляет собой человеческая ответственность, если действие не имеет больше конкретного облика, протекая в аппаратах под покровом формул и цифр? Человека, живущего таким образом, мы называем “негуманным” человеком. Это слово также не выражает никакой нравственной оценки — как и слово “гуманный”. Оно обозначает просто исторически сложившуюся и все резче проявляющуюся структуру, где область познания и деятельности человека несоизмеримо шире области его переживания . Но при этом меняется и сама картина природы (здесь мы еще раз вернемся назад). Она становится все менее доступна воображению и переживанию. То, что понимали под словом “природа” Джордано Бруно и Монтень, Руссо и Спиноза, Гете и Гельдерлин, и даже еще материалисты конца XIX века, было совокупностью вещей и процессов, которые человек обнаруживал вокруг себя и которые простирались в непрерывной взаимосвязи во все стороны; совокупностью непосредственно данных форм и явлений, гармонически соразмерных человеку. Они были рядом - доступные и ощутимо живые; теперь все начинает ускользать и отдаляться. Разумеется, и в прежнем смысле природа была “таинственна”, даже “средь бела дня”; но тайна ее была продолжением самого человека до такой степени что он мог звать ее “Матерью-Природой”. Ту природу можно было обжить даже если человек не только рождался и вырастал в ней, но и страдал и умирал. Теперь же природа становится недоступно далекой и не допускает больше непосредственного отношения к ней. Более того, она уже не может и мыслиться наглядно - только абстрактно. Она все больше превращается в запутанную систему отношений и функций, постижимую только математически, и в основе ее лежит нечто, чему и имени-то однозначного придумать нельзя. Эту природу невозможно ощутить - разве что только очень неопределенными, какими-то пограничными чувствами: как нечто безусловно чуждое, непостижимое, глухое к нашим обращениям. Впрочем, здесь тоже нужно соблюдать осторожность. По-видимому, и здесь кроются новые возможности и задачи. Может быть, все это означает, что должны раздвинуться границы нашего переживания, и нашему опыту откроются такие измерения вещей и действий, какие прежде человек воспринять не мог. А может быть, это значит, что предстоит развиться некой способности опосредованного чувствования, с помощью которой человек станет воспринимать как часть собственной жизни все то, что прежде мог лишь абстрактно мыслить . Во всяком случае, по отношению к этой природе придется выработать бдительность и серьезную ответственность — вещи, тесно связанные с рассмотренными выше проблемами личного начала в человеке, о которых еще пойдет речь. По аналогии с названием, избранным нами для характеристики человека, эта природа - уже не “естественная” природа, производным от которой было понятие “естественного” как непосредственно ясного, само собой разумеющегося,— это “неестественная” природа (опять-таки не в оценочном, а в чисто описательном смысле). Разумеется, цветок на столе остается цветущей и благоухающей красотой, как и прежде; сад - по-прежнему кусочек приближенной к человеку первозданности; горы, море и звездное небо по-прежнему являются восприимчивой душе во всем своем освобождающем величии. Хотя, впрочем, и здесь не обошлось без воздействия “техники”, в самом общем смысле слова: водного хозяйства и транспорта, туризма и развлекательной индустрии — того, что повсюду приводит к истреблению природы в изначальном смысле. Разумеется, стремление вновь обрести “естественность”, “сообразность природе” в образе жизни и лечении болезней, в воспитании и образовании — вполне сохраняет свой прежний смысл. Точно так же человек - уже в порядке самозащиты -стремится сейчас вернуть изначальное состояние своего телесно-духовного существа, войти вновь в покинутый мир символов. Подобные стремления формулируются в последние десятилетия как требования первостепенной важности. Однако всякий, кто всерьез задумается над этими вещами, сразу почувствует, что нужно выбрать одно из двух: либо романтический возврат к такому отношению к природе, которого больше нет; либо реалистический учет возможностей грядущего. Причем не лак, как это происходит в самых разных, но одинаково бесплодных в своей односторонности “жизненных реформах”, когда естественность должна быть просто сохранена и законсервирована; нет, естественность должна быть отвоевана у наступающего нового, должна сама из него развиться. И это тоже тесно связано с проблемами и задачами, стоящими перед “личным” началом и “лицом” в человеке. Эти два явления - “негуманный” человек и “неестественная” природа - составляют фундаментальное отношение, на котором будет построено грядущее человеческое бытие. Такое бытие, где человек в силах довести свое владычество над природой т логического конца: совершенно свободный в постановке своих задач, он способен разрушить непосредственную действительность вещей и использовать их элементы для осуществления своих целей - при этом для него нет ничего неприкосновенного, что могло бы сдерживать человека старого типа, со старым представлением о природе. Говорить об изменениях в представлении нового времени о природе и о субъективности было уже достаточно трудно, так как эти изменения именно сейчас о нами и происходят; еще труднее будет уловить то, что происходит с нашими представлениями о культуре. Здесь тоже видна перемена; в она состоит не только в открытии новых предметов и методов, в появлении новых возможностей и задач: меняется, по-видимому, самый характер того, что называется культурой. Нам сегодня трудно почувствовать, что означало культурное творчество на заре нового времени. Это была весна человеческого бытия — неистощимый избыток сил и безграничная уверенность в будущем. Математика и естественные науки стремительно развивались. Была открыта античность, и историография принялась за свою кропотливую работу. Проснулся интерес к человеку, впился наблюдательным взором в разнообразие его проявлений и создай, анализируя и объясняя, науки антропологию и психологию. Обществоведение изучало человеческое сообщество как гигантское живое существо, исследуя его происхождение, разнообразие его форм и условия выживания. Философия отрешилась , наконец, от связи с духовным сословием: отныне человек обращался с вопросами прямо к мировым феноменам. Искусство во всех своих проявлениях: архитектуре, пластике, живописи, поэзии, драме — тоже стало автономной областью творчества и вызвало к жизни небывалую полноту форм. Одно за другим образовывались национальные государства с их упоением собственной силой. С неслыханной смелостью захватывалась во владение вся земля. Заново открывались моря и континенты, организовывалась система колоний. Наконец, все эти немыслимые для любой предшествующей эпохи открытия, которые мы зовем “техникой” и с помощью которых человек овладевает природой,— были вызваны к жизни новым Типом хозяйствования, при котором ничем не ограниченное стремление к прибыли порождает разветвленную систему капитализма. Все это выглядело тогда как мощный всплеск неведомых сил из каких-то внезапно разверзшися глубин. Человек стал переживать мир и самого себя в нем совершенно по-новому. Его наполнила непреодолимая уверенность, что теперь-то Наконец и начинается то Настоящее, для которого все предшествующее было либо подготовкой, либо помехой. Человек нового времени убежден, что он стоит, наконец, лицом к лицу с действительностью и теперь ему должны открыться все источники бытия. Энергия разгаданной им природы сольется с его собственной энергией, и все заживет, наконец. полной жизнью. Разные области познания, деятельности и творчества будут развиваться каждая но своим собственным законам, примыкая одна к другой, и в конце концов вырастет некое ослепительное целое — “Культура”: в ней человек и реализует себя полностью, Выражение этого настроения — вера нового времени в прогресс, который необходимо вытекает из самой логики человеческого существа и человеческого труда. Законы природы, психологическая структура человеческой жизни, отношение индивидов друг к другу, взаимоотношение социальных общностей — все это в силу внутренней необходимости должно идти к лучшему. Мы уже не разделяем этой уверенности. Напротив, мы все яснее осознаем, что новое время заблуждалось. Дело не в том, что мы критикуем его культурные достижения: это бывало уже и раньше. Критика во всех формах — от наставительно- воспитательной до пессимистически -скептической — появляется одновременно с триумфальным шествием культурного развития нового времени. На вершине развития европейской культуры, идущей от Возрождения и Барокко, Руссо говорит о том, что еще немного, и всю культуру вообще придется признать злом, и призывает вернуться к единственно подлинному и невинному- к природе. Однако подобная позиция сводится, самое большее, к тому, чтобы удерживать общее развитие культуры в известных границах и в определенной направленности; само же оно не ставится под вопрос. Только христианская критика проникает глубже. Из Откровения ода знает об опасности для человека потерять в мире и в работе самого себя, знает о “едином на потребу” и может поэтому распознать сущность оптимистической веры в прогресс, вначале полной энтузиазма, а затем становящейся догмой. Она видит неправду идеи автономии и знает, что всякое культурное строительство, отрицающее Бога, обречено на неудачу по той простой причине, что Бог есть. Однако подобные сомнения и критика исходят из Откровения, то есть извне культуры как таковой; поэтому они, хоть И справедливые, остаются исторически бездейственными. Сегодня сомнения и критика идут изнутри самой культуры. Мы ей больше не доверяем. Мы не можем больше, как это делало новое время, воспринимать ее как наше субстанциальное жизненное пространство и надежный порядок жизни. И уж подавно мы не видим в ней - как “объективном духе” - воплощения истины нашего бытии. Напротив, мы явственно ощущаем, что с ней что-то не так. Нам нужно ее остерегаться, быть начеку. И не потому только, что в ней есть недостатки или она представляет исторически пройденную степень, а потому, что самая ее воля и заданная ею парадигма ложны. Потому что делу рук человеческих вообще нельзя доверять так, как это делало новое время — ни ему, ни природе. Безусловно, подобная критика не должна упускать из виду источника возможных ошибок. В ней может говорить пессимизм народа, абсолютизирующего собственное крушение; или мрачное настроение Запада, чувствующего, что он состарился и инициатива перешла к более молодым народам. И тем не менее она представляется справедливой. Новое время видело в культуре нечто “естественное”. Не В прямом смысле, конечно, ибо она покоится на способности духа освободится от природных взаимосвязей и противопоставить себя им. Однако для нового времени природа и дух образуют единое целое; просто “Целое”, “Мир”, в котором все происходит по изначальным законам, а потому — необходимо и правильно. Именно на этом убеждении основана оптимистическая вера в культуру, свойственная новому времени. Однако ход истории обнаружил, что мнение это было заблуждением. Человеческий дух свободен творить и добро и зло, строить и разрушать. И эта негативная сторона не является уравновешивающим элементом в общем процессе развития, она негативна в самом прямом смысле слова: делается то, чего вообще могло бы не делаться, вместо него могло бы делаться нечто другое, правильное. И тем не менее неверный шаг сделан —и не в каких-то мелочах, а в самом существенном. Ход вещей принял ложное направление; свидетельством тому — нынешнее положение дел. Наше время чувствует это и не на шутку обеспокоено. Но в этом же главный его шанс: сломить оптимизм нового времени и обрести способность видеть истину. Сегодня становится все яснее, что культура нового временя: наука, философия, воспитание, учение об обществе, литература,— неверно видела человека; не только в частностях, но в самой исходной предпосылке, а потому и в целом. Человек не таков, каким его рисуют позитивизм и материализм. Для них он “развивается” из животной жизни, которая, в свою очередь, происходит из каких-то разновидностей и сочетаний материй. Но несмотря на множество общих черт, человек есть нечто принципиально отличное от материи, ибо он определяется духом, который ни из чего материального выведен быть не может. От этого все, что есть человек, получает совершенно особый характер, Выделяющий его среди всего живого в мире. Человек и не таков, каким его видит идеализм. Последний хотя и принимает дух, но полагает его равным абсолютному духу, на который распространяет затем категорию развития. Процесс абсолютного духа есть движение мира, и человек включен в это движение. В таком случае для человека не может быть свободы в подлинном смысле слова, настоящего выбора по собственному почину. Не может быть и истории в собственном смысле, и человек теряет присущее ему пространство существования. Но это не так. Человек хоть и конечно существо, но по-настоящему лицо, не устранимое в своем самостоянии, незыблемое в своем достоинстве, незаместимое в своей ответственности. И история идет не так, как предписывает логика некоего мирового существа, а так, как определяет ее человек в своей свободе. Но человек и не таков, каким видит его экзистенциализм. С его точки зрения, человек ничем не обусловлен, не имеет ни сущности, ни нормы. Он абсолютно свободен и сам определяет себя не только в действии, но и в бытии. Выброшенный туда, где нет ни опоры, ни порядка, он не имеет ничего, кроме самого себя, и жизнь его есть радикальное самоопределение своей судьбы. Это тоже неверно. У человека есть сущность, благодаря которой он может сказать: я есмь то-то и то-то. Есть порядок, благодаря которому человек может сказать: я есмь теперь и здесь, я нахожусь в данном определенном контексте вещей и обстоятельств. Есть окружающий мир, мир-вселенная и мир-среда, которые угрожают человеку, но и служат ему опорой. Можно было бы привести еще многое другое. Всякий, сознающий сегодня глубину своей “человечности”, не сможет узнать себя в образах антропологии нового времени, будь то ее биологическая, психологическая, социологическая или какая-нибудь другая разновидность. Оп найдет там какие-то детали своего облика, знакомые свойства, связи, структуры, но только не себя самого. Говорят о человеке, но на самом деле не видят его. Движутся по направлению к нему, но никогда не достигают его. Оперируют им, но не могут схватить его. Человека исчисляют статистически, распределяют по организациям, используют для разных целей, но весь этот странный, гротескно-кошмарный спектакль показывает лишь, что все это производится с каким-то фантомом. Даже когда человек становится жертвой насилия, злоупотребления, надругательства — даже когда его уничтожают, он не есть то, на что направлено насилие. Такого человека, каким его представляло новое время, нет. Оно неустанно пыталось заключить его в рамки не соответствующих ему категорий: механических, биологических, психологических, социологических; все это вариации основной установки нового времени — сделать из человека существо, которое было бы “природой”, будь то даже духовная природа. Одного только оно не видело — того, чем в первую очередь и безусловно является человек: конечное лицо, существующее как таковое, даже если оно этого не хочет, даже если оно отрицает свою собственную сущность. Призванное Богом, встречающееся с вещами и другими лицами. Лицо, наделенное дивной и страшной свободой — сохранить мир или разрушить его, утвердить и наполнить самого себя или же бросить на произвол судьбы и погубить. И последнее — не как необходимый элемент в некоем надличном процессе, а как нечто действительно негативное, необязательное и глубоко бессмысленное. Если бы культура была именно тем, что видело в ней новое время, она никогда не могла бы настолько ошибиться в человеке, так проглядеть его в выстроенных ею системах, как она это сделала. То же самое проявляется в постоянно растущей и стремительно надвигающейся опасности, возникшей из самой культуры и угрожающей как этой культуре, так и создавшему ее человеку. Главный источник этой опасности — то, что составляет основу всякого культурного творчества — власть над сущим. Человек нового времени убежден, что любое увеличение власти есть безусловный “прогресс”; прирост надежности и уверенности, пользы, благосостояния, жизненной силы, насыщения ценностями. На самом деле власть есть нечто в высшей степени многозначное; она может приводить и к хорошему, и к плохому, может строить и разрушать. Чем она станет в действительности, зависит от того, какие настроения управляют ею и для какой цели она используется. Но при ближайшем рассмотрении оказывается, что на протяжении нового времени власть над сущим — вещами и людьми — непрерывно растет, достигая чудовищных размеров, в то время как ни серьезность ответственности, ни ясность совести, ни сила характера не поспевают аа этим ростом. Оказывается, что современный человек не дорос до правильного распоряжения властью, более того, он даже не осознает проблемы, в лучшем случае — видит некоторые внешние опасности, например, те, что стали очевидны во время войны и до сих пор обсуждаются публицистикой. Это означает, что непрерывно возрастает возможность злоупотребления властью. Поскольку подлинной и действенной этики распоряжения властью до сих пор нет, усиливается склонность рассматривать такое распоряжение как своего рода природный процесс, для которого нет норм свободы, а существуют лишь некие требования пользы и безопасности, считающиеся необходимыми. Более того: само развитие культуры создает впечатление, будто власть объективируется; будто она уже, в сущности, вообще не в руках человека, не используется им, но развивается и определяет все совершенно самостоятельно — из логики вопросов, которые ставит наука, технических проблем, политических конфликтов. Да, это значит, что власть демонизируется. Это слово стерлось в речах и писаниях и стало расхожим, как, впрочем, я все слова, важные для человеческой жизни; поэтому, прежде чем употреблять его, следует припомнить его первоначальный смысл. Все сущее имеет хозяйка. Если это природа — будем понимать под “природой” все не -личное творение,— то она принадлежит Богу, чья воля выражена в законах, по которым эта природа существует. Если это сущее относится к области человеческой свободы, то оно должно принадлежать человеку и быть под его ответственностью. И даже если человек отказывается от ответственности, оно не становится снова “природой”: легкомысленное предположение, которым -более или менее осознанно — утешалось новое время; не остается оно и просто ничьим до поры, как запасы в кладовой,— нечто анонимное тотчас вступает в распоряжение им. Говоря языком психологии, им начинает управлять бессознательное, то есть некое хаотическое начало, в котором разрушительные возможности по меньшей мере столь же сильны, как и возможности восстановления и созидания. Но это еще не все. Принадлежащей человеку властью, за которую не несет ответственности его совесть, овладевают демоны. Под этим словом мы разумеем отнюдь не реквизит злободневной журналистики, а именно тех, о ком сказано в Откровении: духовные существа, сотворенные Богом добрыми, но отпавшие от Него; избравшие зло и полные решимости испортить творение. Эти демоны начинают управлять тогда властью человека: через его по видимости естественные, а на деле столь противоречивые инстинкты; через его с виду последовательную, а на деле столь легко поддающуюся влияниям логику; через его столь беспомощное перед всяким насилием себялюбие. Если взглянуть без рационалистических и натуралистических предубеждений на то, что происходит в мире в последнее время, то уже сам способ поведения человека и его духовно-душевная настроенность будут достаточно красноречивы. Обо всем этом забыло новое время; мятежная вера в автономию сделала его слепым. Оно полагало, что человек может просто обладать властью и быть всегда уверенным в ней - в силу какой-то логики вещей, которые будто бы должны вести себя в области человеческой свободы столь же правильно и надежно, как в природе. Но это не так. Как только энергия, материал, структура — что угодно — попадают в орбиту человека, они приобретают там новый характер. Это уже не просто природа, а элемент человеческого окружения. Они становятся причастны свободе, но также и беззащитности человека и от этого приобретают неоднозначность, становясь носителями как позитивных, так и негативных возможностей. Одна и та же химическая субстанция представляет собой в живом организме нечто иное, чем в минерале, поскольку организм включает ее в новую структуру и дает ей новую функцию. Сказать, что кислород есть кислород, было бы не научно а примитивно. Это верно в абстрактном смысле, в конкретном же — нет, ибо в конкретное определение кислорода входит и та связь, в которой он находится. Орган в теле животного — не то, что в теле человека, ибо здесь он становится причастен всем формам жизни духа, его аффектам, его рациональным и этическим переживаниям, и приобретает таким образом новые возможности как творчества, так и разрушения; достаточно сравнить, как мы обыкновенно говорим о “сердце” человека и как мы представляем себе сердце у животного. Не видеть этого было бы материалистической примитивностью. Та же самая примитивность сквозит и в оптимизме нового времени, полагающем, что “культура” есть нечто само по себе вполне надежное. На самом деле “культура” означает только то, что различные элементы природной действительности попадают в сферу человеческой свободы и получают там потенциал нового рода. В них высвобождаются совершенно новые возможности, но именно в силу этого они оказываются под угрозой и сами чреваты бедой, если только человек не включит их в новый, нравственно-личный порядок. А разве иначе могли бы произойти в самой сердцевине европейской культуры вещи которые происходят десятилетиями? Все эти ужасы не свалились на нас с неба точнее — не поднялись из ада! Все эти невообразимые системы бесчестия и разрушения не были изобретены вдруг, когда все было в полном порядке. Чудовищные злодейства, столь осознанно совершаемые, не могут быть списаны на счет отдельных выродков или малых групп, - лежащие в их основе извращения действовали уже с давних пор, как медленно убивающие яды. Нравственная норма, ответственность, честь, чуткая совесть — все это не могло бы исчезнуть из жизни так стремительно, если бы уже давно не утратило своей ценности. Но если бы культура была действительно тем, что видело в ней новое время, всего этого не могло бы произойти. Новое время думает, будто мировое вещество, попав в сферу свободы, остается столь же устойчивым, как и в сфере природы. Будто тем самым возникает некая вторая природа, хоть и более сложная и подвижная, но в остальном столь же надежная, как и первая. Отсюда и происходит то легкомысленное, можно сказать, бессовестное обращение с сущим, которое становится тем непостижимее для наблюдателя, чем внимательнее приглядывается он к ходу нашего культурного развития. И именно отсюда надвигается на нас постоянно растущая опасность — как духовная, так и материальная, как для человека, так и для его создания, как для отдельного индивида, так и для человечества в целом. Мы постепенно начинаем это понимать; другой вопрос, распространится ли понимание достаточно быстро, чтобы предотвратить угрожающее всей земле бедствие — большее, чем война. Во всяком случае, ложная буржуазная вера во внутреннюю надежность прогресса поколеблена. Многие уже догадываются, что “культура” - не то, что предполагало новое время; не благополучно-прекрасная безопасность, а отчаянная схватка не на жизнь, а на смерть, и никто не знает, чем она кончится. Мы говорили о “не- гуманном человеке” и о “не- естественной природе” — теперь следовало бы нейти слово для обозначения характера грядущей культуры. Признаюсь, я его найти не могу. Уже и первые два термина вызывают недоумение. “Гуманное” — значит “человеческое”, так что избранное нами слово должно обозначать “нечеловеческое”. Но ведь речь-то идет о человеке! И, пожалуй, даже о предельном обнажении того, что называется “человеком”. О последнем выборе, в котором определяется его существо — то существо, которому дано получить свои окончательные определения не через “природу”, но каждый раз только через акты выбора. Равным образом и то, что наука открывает как сущность вещей, есть ведь тоже природа, и именно природа, так что и второе обозначение, выбранной нами, по-видимому, противоречит само себе. Поэтому я могу только надеяться, что читатель поймет эти слова так, как я их понимаю, а именно из хода истории. “Гуманное” — как особую форму человеческого, которая была определяющей от античности до нового времени: “естественное” - как тот образ внешней действительности, который такой человек видел вокруг себя и с которым он сообразовывался... Грядущей культуре я не могу подобрать никакого обозначения; говорить о некультурной культуре было бы, пожалуй, в контексте этой книги и правильно, но чересчур расплывчато и потому едва ли уместно. Во всяком случае, не- гуманный человек, не- естественная природа и предугадываемая форма грядущего человеческого созидания неразрывно связаны между собой. Тип этого созидания глубоко отличен от предшествовавшего. Ему недостает как раз того, что обозначалось словом “культура” в старом смысле: спокойно-плодотворного, цветущего, благодетельного начала; теперь оно несравненно жестче и направленнее. Ему недостает органичности в смысле естественного роста И гармонических пропорций; оно подчинено волевому напору. Результат его - это не пространство надежного обитания и роста; более близки оказываются здесь образы мастерской или военного лагеря. Существенной чертой грядущей культуры — мы должны еще раз вернуться к этому — будет опасность. Простейшее обоснование необходимости и смысла культуры заключается в том, что она дает безопасность. Именно таково было ощущение древнего человека, окруженного непонятной я непокоренной природой. Для пего культура означала все то, что оттесняло надвигавшиеся на пего силы и делало жизнь возможной. Постепенно безопасность росла, природа перестала быть чем-то чуждым и угрожающим, превратившись в неиссякаемый источник благ и вечно действенных сил обновления, источник полноты и изначальности, каким видело ее новое время. Но затем соотношение еще раз перевернулось: в ходе истории человек снова вступил в опасную зону, но на этот раз опасность возникла из тех самых человеческих усилий, которые отвратили ее в первый раз, - то есть изнутри самой культуры. Она происходит не из отдельных трудностей, с которыми еще не справились наука и техника, ее источник — то, что составляет необходимый компонент всякого человеческого деяния, даже самого духовного, а именно власть. Иметь власть — значит быть хозяином данной вещи. Власть позволяет нам обезвредить все действия подвластного нам сущего, направленные против нашей жизни, или использовать их для удовлетворения требований этой жизни. В значительной мере это уже совершилось; человек распоряжается уже почти всеми непосредственными воздействиями природы. Не распоряжается он опосредованными действиями, например, самим “распоряжением”. У него есть власть над вещами, нонет—или скажет более обнадеживающе, пока еще нет власти над своей властью. Человек свободен и может использовать свою власть, как хочет. Именно поэтому он может использовать ее неправильно; неправильно, то есть ко злу и разрушению. Что гарантирует правильное использование? - Ничего. Нет никакой гарантии что свобода сделает правильный выбор. Имеется только вероятность того, что добрая воля превратится в склад души, в позицию, в характер. Но, мак мы уже видели, беспристрастный взгляд принужден констатировать отсутствие такого характера, который сделал бы правильное распоряжение властью вероятным. Человек нового времени не подготовлен к чудовищному валету своей власти. Не существует еще продуманной и действенной этики пользования властью; тем более не существует и соответствующего ей воспитания - ни для элиты, ни или всех. Тем временем принципиальная опасность, заложенная в самой свободе, приняла особо угрожающую форму. Наука и техника научились использовать энергию природы и самого человека в таких масштабах, что размеров возможных внезапных катастроф и постепенных разрушений попросту нельзя предугадать. С полным правом можно сказать, что сейчас начинается новый этап истории. Отныне и навсегда человек будет жить бок о бок с постоянно растущей и угрожающей всему его бытию опасностью. Добавьте к этому описанное выше усыпляющее представление о падежной и гарантирующей безопасность культуре, и вы увидите, как мало подготовлено сегодняшнее человечество к тому, чтобы справиться с наследием всей завоеванной до сих пор власти. Каждый миг ситуация грозит стать неуправляемой, и не только Для пассивных ее элементов, но и для активных, и даже в первую очередь как раз для них—завоевателей, организаторов, вождей. Первый чудовищный пример этого мы пережили за два прошедших десятилетия. Но непохоже на то, чтобы это действительно было понято, и достаточно многими людьми. Вновь и вновь создается впечатление, что сила остается в конечном счете единственным средством решения стремительно растущих проблем. Но это означает, что неправильное использование власти становится нормой. Центральная проблема, вокруг которой будет сосредоточена работа грядущей культуры, от решения которой будет зависеть все — не только благосостояние или нужда, но просто жизнь или смерть,— это власть. Не наращивание ее - она растет сама собой, но ее укрощение и правильное ею распоряжение. Дикость в ее первой форме побеждена: .окружающая природа подчиняется нем. Но она вновь появляется внутри самой культуры, и стихия ее — то же самое, что победило первоначальную дикость: сама власть. В этой новой дикости открываются старые пропасти первобытных времен. Все поглощающие и удушающие на своем пути джунгли стремительно разрастаются. Все чудища пустынь, все ужасы тьмы снова вокруг нас. Человек вновь стоит лицом к лицу с хаосом; и это тем страшнее, что большинство ничего не замечает: ведь повсюду машины работают, учреждения функционируют, научно образованные люди говорят без умолку. Может быть, все сказанное поможет понять, почему мы не прочь были воспользоваться термином “не- культурная культура”. Если все то, что производил и в чем жил человек предшествовавших столетий, была культура, тогда то, с чем мы имеем Дело сегодня, есть безусловно нечто иное. Оно занимает другое экзистенциальное пространство, от него зависит жизнь или гибель человечества и всего живого на земле, и по характеру оно мало напоминает то, что мы звали культурой. Главной добродетелью станет прежде всего серьезность и серьезное желание правды. Может быть, деловитость, которая сейчас во многом проявляется, подготовит для нее почву. Такая серьезность желает знать подлинную суть дела, скрывающуюся за болтовней о прогрессе и освоении природы, и она возьмет на себя ответственность, которой требует новая ситуация. Второй добродетелью будет храбрость. Непатетическая, духовная, личная храбрость, которая отважится противостоять надвигающемуся хаосу. Она должна быть не просто отсутствием страха перед атомной бомбой и бактериологическим оружием, ибо ей придется выстоять против универсального врага — хаоса, нарастающего в самом человеческом созидании, и противников у нее, как у всякой подлинно великой храбрости, будет множество — общественность, кристаллизующаяся во всевозможных речах и организациях ложь. К этим двум добродетелям присоединится третья - аскеза. Для нового времени, для всего его мировосприятия аскеза была пугалом, отвратительным и отталкивающим; воплощением всего того, от чего оно хотело освободиться. Но именно поэтому оно утратило внутреннюю бдительность, оказалось беззащитным перед самим собой. Через преодоление самого себя и отказ от себя человеку придется учиться властвовать над самим собою и тем самым стать хозяином своей власти. Завоеванная таким образом свобода позволит относиться серьезно к подлинному выбору, в то время как сейчас мы придаем метафизическую важность предметам вполне смехотворным. Аскеза даст нам мужество, необходимое для настоящей храбрости, и позволит снять маску с ложного героизма, в порывах которого сегодняшний человек приносит себя в жертву иллюзорным абсолютам. Из всего этого, наконец, должно будет сложиться духовное искусство управления, осуществляющее власть над властью. Оно различает между правым и неправым, целью и средством. Оно находит всему меру и среди напряженной работы и борьбы создает для человека пространство, в котором он может жить с достоинством и радостью. Только это и будет подлинной властью. Надеюсь, мне удалось достаточно ясно показать, что я не глашатай пессимизма. Точнее, ложного пессимизма, поскольку есть ведь еще и подлинный, и без него невозможно ничто великое. Подлинный пессимизм — это та горькая сила, которая побуждает храброе сердце и творческий дух постоянно трудиться. Без такого пессимизма нам не обойтись, если мы хотим увидеть единственный настоящий выбор, который нам предстоит сделать, чтобы решать множество ежедневно возникающих частных проблем. Он предлагает нам две возможности: погибнуть от внутренних н внешних разрушений - или создать новый образ мира, новое жизненное пространство для человека, сознающего свой смысл и способного иметь будущее. Вопросом о сути и характере этого нового образа мира здесь задаваться не стоит. Если попытаться связать между собой его разрозненные черты, появляющиеся то тут, то там, исследовать своеобразие намечающихся форм и порядков, постараться понять движущие мотивы и установки, то можно было бы, наверное, кое-что сказать. Но это выходило бы за пределы нашей маленькой книжки, и потому придется отложить это до другого случая. Все изложенное выше позволяет высказать некоторые соображения и по доводу религиозности грядущего времени. Оглянемся еще раз назад. В средние века все слои, все формы жизни были религиозно насыщены. Христианская вера представляла общепризнанную истину. Законодательство, социальный порядок, этика общественной и частной жизни, философское мышление, труд художника, идеи, движущие историю,—все это несло на себе определенные христианско-церковные черты. Этим еще ничего не сказано о человеческой или культурной ценности той или иной личности или произведения; но даже когда совершалось преступление, оно оценивалось с точки зрения христианского критерия. Церковь теснейшим образом срослась с государством; и даже там, где отношения между императором и папой, князем и епископом были напряжены, где они обвиняли и поносили друг друга, церковь как таковая не ставилась под сомнение. На протяжении нового времени здесь совершаются глубокие перемены. Истинность христианского Откровение все больше ставится под сомнение; все решительнее оспаривается его значимость для формирования и устройства жизни. Наконец, культурное умонастроение все резче противопоставляет себя церкви. Как нечто само собой разумеющееся .воспринимается новое требование: чтобы самые разные сферы жизни и созидания — политика, хозяйство, социальное устройство, наука, искусство, философия, воспитание -развивались на основании своих собственных имманентных критериев. Так постепенно складывается нехристианская, а во многих отношениях — антихристианская форма жизни. Она прокладывает себе путь с такой неуклонной последовательностью, что начинает мазаться чем-то единственно нормальным, и требование определять жизнь Откровением предстает как злоупотребление и крайность со стороны церкви. Даже верующий разделяет в большой мере эту позицию, полагая, что религиозные вещи — сами по себе, а светские - сами по себе; что всякая сфера должна оформляться в соответствии только с ее собственной сущностью и что каждому должно быть предоставлено право самому решать, хочется ли ему жить в обеих или в одной из них. Как следствие этого возникает, с одной стороны, область автономного мирского бытия, свободного от прямого влияния христианства; с другой стороны — христианство, своеобразно копирующее эту “автономию”. По примеру чисто научной науки чисто хозяйственного хозяйства, чисто политической политики образуется и чисто религиозная религиозность. В ней остается все меньше непосредственной связи с конкретной жизнью, беднеет ее мирское содержание, она все исключительнее замыкается на “чисто религиозном” учении и практике и в конце концов все ее значение сводится для многих только к религиозному освящению известных кульминационных пунктов жизни — рождения, бракосочетания, смерти. Примечание: Как правило, именно это положение вещей имеют в виду, когда говорят о религиозной ситуации нового времени. Однако тут происходит еще и нечто иное: падает непосредственная религиозная восприимчивость. В природу все глубже проникает натиск эксперимента и рационального исследования; политика рассматривается только как игра сил и интересов; хозяйство выводится из логики пользы и благосостояния; техника используется как огромная аппаратура, пригодная для любых целей; искусство предстает как создание образов по законам эстетики, а педагогика - как формирование такого человека, который смог бы стать носителем этого государства и этой культуры. По мере того как все это происходит, слабеет религиозная восприимчивость. Повторим еще раз: под вею мы разумеем не веру в христианское Откровение или решимость вести сообразную ему жизнь, а непосредственный контакт с религиозным содержанием вещей, когда человека подхватывает тайное мировое течение,— способность, существовавшая во все времена и у всех народов. Но это означает, что человек нового временя не просто утрачивает веру в христианское Откровение; у него начинает атрофироваться естественный религиозный орган, и мир предстает ему как профанная действительность. А это влечет за собой далеко идущие последствия. Так, например, взаимодействие событий, составляющих человеческую жизнь, воспринимается теперь не как провидение, о котором говорил Иисус, но и не как тайна судьбы, столь живо переживавшаяся античностью, а как простая последовательность эмпирических причин и следствий, которые можно предусмотреть и направить, куда нужно. Это ощущение проявляется очень разнообразно; достаточно будет одного из многих примеров - современное страхование. Если рассматривать его на той стадии развития, какой оно достигло сейчас в некоторых странах, мы увидим, что оно разделывается с остатками религиозности на самом дне человеческого сознания. Оно “предусматривает” все возможные случайности человеческой жизни, исчисляет их частоту и степень важности и тем самым их “обезвреживает”. Решающие события человеческой жизни: зачатие, рождение, болезнь и смерть - теряют свою таинственность. Они превращаются в биологически-социальные происшествия, о которых заботится все увереннее действующая медицинская наука и техника. Но поскольку они все же остаются фактами, преодолеть которые наука не может, постольку их “анестезируют”, по возможности лишают всякого значения,— причем сейчас уже появляется, и не только на окраине культурного региона, дополнительная техника для рационального преодоления болезни и смерти — техника устранения жизни, утратившей свою ценность для самой себя или для государства. Исчезает религиозный покров, осенявший прежде государство; никто больше не думает, что оно так или иначе освящено Богом — и оно утрачивает былое величие и возвышенность. Современное государство выводит свою впасть от народа. Одно время самому народу пытаются придать священно-возвышенный характер - это можно найти в воззрениях романтизма, национал-социализма, ранней демократии. Очень скоро, однако, эта идея себя исчерпывает, сохраняя только одно значение: “народ”, то есть принадлежащее к данному государству множество людей, в любой форме его волеизъявления составляет последнюю инстанцию, определяющую ход государственных мероприятий - если, конечно, в действительности от имени народа не действует инициативная группа, сосредоточившая управление в своих руках. В том же духе можно было бы сказать еще многое. Повсюду складываются способы существования, обосновываемые лишь чисто эмпирически. Возникает, однако, вопрос: долго ли может просуществовать жизнь, устроенная таким образом? Достаточно ли В ней смысла, необходимого для того, чтобы она могла оставаться человеческой жизнью? Да и сможет ли она хотя бы справиться о повседневными жизненными задачами? Не утратят ли все порядки свою силу, если брать их только в их эмпирическом содержании? Государство, например, нуждается в клятве. Это самая обязывающая из форм, в каких человек может сделать некое высказывание или принять на себя некое обязательство. Во всяком случае, тогда, когда приносящий присягу торжественно и недвусмысленно обращает свое заявление к Богу. Но что если присяга не будет больше содержать этого обращения к Богу, а тенденция нового времени ведет именно в этом направлении? Тогда она сведется к простому заявлению присягающего, что он принял к сведению, что если он не скажет правды, то будет наказан тюремным заключением — формула не слишком осмысленная а уж совсем не действенная. Всякая существующая вещь есть нечто большее, нежели она сама. Всякое событие означает нечто большее, нежели сухой факт своего совершения. Все соотнесено с чем-то иным, лежащим глубже или выше его самого. И все обретает свою полноту только вместе с этим высшим. Если соотнесенность исчезает, вещи и структуры оказываются пусты внутри. Они теряют свой смысл и убедительность. Государственный закон есть нечто большее, нежели простая сумма правил общественно одобряемого поведения; за ним стоит нечто неприкосновенное - стоит нам нарушить закон, и оно пробуждает нашу совесть. Социальный порядок есть нечто большее, нежели гарантия спокойного совместного существования; за ним стоит то, что делает всякое его нарушение в известном смысле преступным и даже кощунственным. Именно благодаря этому религиозному элементу самые разные необходимые для человеческого бытия способы поведения осуществляются без всякого давления извне, “сами собой”; благодаря ему разные сферы жизни не теряют связи друг с другом и образуют единство. Просто мирского мира нет; если же упрямой воле и удастся соорудить нечто в этом роде, то оно не функционирует. Это лишенный смысла и силы артефакт. Он не может быть убедителен для жизненного разума, лежащего глубже разума рационального. Сердце не чувствует больше, что подобный мир “отбит” того, чтобы жить. Жизнь без религиозного элемента - как мотор без масла. Оба перегревается. Каждую минуту что-нибудь сгорает. Повсюду застопориваются детали, которые должны точно входить друг в друга. Нарушаются соединения и передачи. Бытие дезорганизуется - и тогда наступает короткое замыкание, которое мы ощущаем на протяжении последних тридцати лет: совершается насилие. В нем ищет выхода растерянность. Когда люди перестают чувствовать внутренние обязательства, их организуют извне; а чтобы организация работала, государство подкрепляет ее принуждением. Но долго ли может длиться принудительное существование? Мы уже видели, что в новое время создается нехристианская культура. Отрицание вначале направлено лишь против содержания Откровения, но не против развившихся под его влиянием этических ценностей, индивидуальных или социальных. Напротив, культура нового времени утверждает, что как раз на этих ценностях она и строится. Согласно более али менее общепринятому взгляду на историю, новое время открыло и развило тайне изначально заложенные в человеке возможности как ценность личности, индивидуальной свободы, ответственности и достоинства, взаимного уважения и поддержки. Конечно, семена их были посеяны в эпоху раннего христианства, стремившегося воспитать нового человека, взошли и выросли в средние века, когда религия культивировала внутреннюю жизнь и деятельную любовь к ближнему. Но лишь потом автономия личности была осознана и стала естественным, независимым от христианства достоянием человечества. Такая точка зрения может выражаться по-разному; одно из особенно любопытных выражений ее — права человека, которых требовала Французская революция. На самом деле эти ценности и установки связаны с Откровением. Оно стоит в своеобразном отношении к непосредственно-человеческому. Будучи даром свободной милости Божией, оно полностью вбирает в себя все человеческое, и складывается христианский порядок жизни. Благодаря этому в человеке высвобождаются силы, сами по себе “естественные”, но не способные обнаружиться и развиться вне этой связи и этого порядка. Осознаются ценности, которые могут стать видимыми лишь под сенью Откровения. Мнение, будто эти ценности и установки принадлежат саморазвивающейся человеческой природе, не улавливает их действительного смысла; более того, оно ведет — если называть вещи своими именами — к определенной нечестности, неотъемлемой от образа нового времени для всякого, кто присматривался к нему внимательно. Личное начало составляет сущность человека; но оно становится доступно сознанию и одобрению нравственной воли лишь тогда, когда Откровение в учении о Богоотечестве и Промысле обнаружит перед человеком его отношение к живому и личному Богу. Конечно, и без этого может существовать представление о гармоничной, благородной, творческой индивидуальности; но без этого нельзя понять, что такое лицо - абсолютное определение каждого человека, независимо ни от каких психологических или культурных качеств. Поэтому знание о личном начале неотделимо от христианской веры. Правда, и после угасания этой веры его продолжают еще некоторое время уважать и культивировать, но постепенно сходит на нет и оно. То же самое относится и к ценностям, в которых проявляется личное сознание. Постепенно исчезает уважение, относившееся не к особым дарованиям, не к социальному положению, а к лицу как таковому: к его качественной единственности, незаместимости и невытеснимости в каждом человеке, каким бы обычным этот человек ни был... Исчезает та свобода, которая означает не возможность выжить, полностью развив свои задатки, и потому составляет привилегию жизненно или социально избранных, но способность каждого человека принимать решение, становясь господином своего поступка, а в поступке - и самого себя... Или любовь к другому человеку, которая означает не сочувствие, не готовность помочь, не социальную обязанность или что-нибудь еще в этом роде, а способность признать “Ты” в другом человеке и в этом обрести свое “Я”. Все эти ценности живут до тех пор, пока живет знание о личном начале. Когда же оно тускнеет и исчезает вместе с верой в связь между Богом и человеком, о которой учит христианство, исчезают и эти ценности. Нечестность, о которой мы заговорили выше, проистекает из того, что новое время, заявив претензию на личность и мир личных ценностей, освободилось от их гаранта — христианского Откровения. Впрочем, обман постепенно обнаруживался. Ценности и идеалы немецкой классики оказались зыбки и непрочны. Ее благородная человечность так прекрасна; и все же ей недостает корней — последней истины, ибо она отвергает Откровение, плодами которого питается и живет. И вот уже в следующем поколении ее прекрасные человечные установки блекнут. А ведь культура нового времени была очень высокой; просто личность, оторванная от своих корней, бессильна противостоять натиску позитивизма. Процесс углублялся; и когда внезапно вырвались на свет неслыханные ценности двух последних десятилетий, столь радикально противоречащие культурной традиции нового времени, то внезапность их появления была лишь кажущейся: на самом деле лишь обнажилась давно образовавшаяся пустота. Подлинное личное начало с его ценностями исчезло из сознания вместе с отказом от Откровения. Грядущая эпоха внесет сюда страшную, но целительную ясность. Ни один христианин не может радоваться наступлению радикального не- христианства. Ведь Откровение - не субъективное переживание, а сама истина, сообщенная Тем, Кто создал этот мир; эпохе истории, глухой к этой истине, грозит большая опасность. Но хорошо уже то, что обнаружится старая нечестность. Станет ясно, что на самом деле означает освобождение от Откровения, и паразитированию на чужом достоянии наступит конец. Остается еще ответить на вопрос: какой будет религиозность грядущей эпохи? Не ее откровенное содержание — оно вечно,— а историческая форма ее осуществления, ее человеческая структура? Здесь можно многое предположить. Но нам придется себя ограничить. Важным моментом будет, прежде всего, тот, на который мы только что указали: резкое наступление не- христианского существования. Чем решительнее будет отказ неверующего от Откровения в чем последовательнее он будет проводиться на практике, тем отчетливее обозначится существо христианства. Неверующему придется выйти из тумана секуляризаций. Придется прекратить паразитическое существование, когда, отрицая Откровение, человек пытался присвоить себе созданные им ценности и силы. Ему придется честно вести жизнь без Христа и без открывшегося в Нем Бога и на своем опыте узнать, что это такое. Еще Ницше предупреждал, что не- христианин нового времени еще не имеет понятия, что значит на самом деле быть не- христианином. Истекшие десятилетия уже позволяют составить об этом некоторое понятие, но они — только начало. Разовьется новое язычество, но не такое, как первое. Здесь пока тоже сохраняется неясность, проявляющаяся, в частности, в отношении к античности. Нынешний не- христианин часто думает, что может просто вычеркнуть христианство и пуститься на поиски нового религиозного пути, отправляясь от античности. Но тут он ошибается. Историю нельзя повернуть вспять. Как форма существования античность окончательно ушла в прошлое. Сегодняшний человек становится язычником совсем в другом смысле, чем был им человек дохристианской эры. Тогда — при всем величии его жизни или творений - в его религиозной установке было нечто юношески- наивное. Он стоял еще у порога того выбора, который пришел в мир с Христом. Пройдя через этот выбор — неважно, в какую сторону,— человек переходит на новый экзистенциальный уровень; Серен Киркегор показал это раз и навсегда достаточно ясно. Бытие человека приобретает неведомую древним серьезность, да античность и не могла звать ее. Ибо эта серьезность вырастает не из собственно человеческой зрелости, а из призыва, обращенного к личности Богом и переданного ей Христом: этот призыв открыл ей глаза, и отныне она бодрствует, хочет того или нет. Эта серьезность — плод долгих веков, когда человек проходил жизненный путь вместе с Христом; она возникла из сопереживания той ужасающей ясности, с какою Он “звал, что в человеке”, и того сверхчеловеческого мужества, с каким Он прошел свою земную жизнь. Вот откуда странное впечатление детскости, возникающее при столкновении с антихристианскими верованиями античности. То же самое можно сказать и о попытках возродить нордическую мифологию. В тех случаях, когда они не служат лишь маскировкой реального стремления к власти, как в национал-социализме, они так же беспочвенны, как и попытки возрождения античного мифа. Северное язычество тоже еще стояло у порога выбора, побудившего его оставить непосредственную жизнь, уютную и в то же время неприкаянную, ради серьезности личного начала — независимо от того, как сделан выбор. Это же касается попыток создать новую мифологию путем секуляризации христианских идей и установок — нечто в этом роде представляет собою поэзия позднего Рильке. Подлинно в них только одно — стремление зачеркнуть потусторонность Откровения и ограничить человеческое бытие исключительно земным миром. Это стремление обнаруживает все свое бессилие, неспособность встроиться в наступающую новую эпоху. “Сонеты к Орфею” трогают, но неприятно удивляют своей беспомощностью, если сопоставить их с заявленной в “Элегиях” претензией. Наконец, французский экзистенциализм настолько бурно и решительно отрицает за бытием всякий смысл, что невольно возникает вопрос, не есть ли это новая, проникнутая особенно глубоким отчаянием разновидность романтизма, порожденная потрясениями последних десятилетий. Попытка не просто привести человеческое бытие в противоречие с христианским Откровением, а устроить его на собственном, мирском, действительно независимом фундаменте должна отличаться несоизмеримо большим реализмом. Пока нам остается только ждать и смотреть, насколько удастся достичь такого реализма Востоку и что станется при этом с человеком. Но и самой христианской вере придется приобрести несвойственную ей сейчас решительность. Ей придется выбираться из паутины секуляризаций, подобий, половинчатостей и смешений всего со всем. И здесь, как мне кажется, есть место твердому упованию. Христианам всегда было трудно приспособиться к новому времени. Тут мы касаемся проблемы, заслуживающей более внимательного рассмотрения. Нельзя сказать, что средневековье как историческая эпоха было полностью христианским, а новое время, напротив, совсем не христианским. Так мог бы думать тот самый романтизм, который и без того внес в этот вопрос достаточно путаницы. Характерная для средневековья структура мышления, восприятия, деятельности была изначально сама по себе нейтральной по отношению к вере и ее выбору — насколько такое вообще возможно. То же самое относится и к новому времени. В эту эпоху западный человек устремился к индивидуальной самостоятельности, что само по себе еще ничего не говорит о том, как он употребит эту самостоятельность в нравственно-религиозном отношении. Быть христианином означает занять известную позицию по отношению к Откровению, и совершить это можно на любом отрезке человеческого развития. С этой точки зрения Откровение равно близко и равно далеко от каждой эпохи. И в средние века было достаточно неверия, и в новое время жила полноценная христианская вера. Но она была иная. Чем в средние века. Задача христианина нового времени заключалась в том, чтобы осуществить свою веру, исходя из исторических предпосылок индивидуальной самостоятельности, и девал он это подчас не хуже христианина средневекового. Но на этом пути он встречался с препятствиями, мешавшими ему принять свое время так же легко в просто, как это могли делать люди предшествовавшей эпохи. Слишком живо было воспоминание о его мятеже против Бога; слишком сомнительно было его стремление привести все области культурного созидания в противоречие с верой, а ее самое оттеснить как нечто неполноценное. К этому добавлялось и то, что мы назвали нечестностью нового времени: двойная игра, с одной стороны, отвергавшая христианское учение и устроение жизни, а с другой - стремившаяся присвоить все, что они дали человеку и культуре. От этого в отношении христианина к новому времени оставалась постоянная неуверенность. Повсюду обнаруживал он идеи и ценности несомненно христианского происхождения, во объявленные всеобщим достоянием. Повсюду он сталкивался с тем, что было изначально присуще христианству, а теперь обращено против него. Откуда было ему взять уверенности в уповании? Теперь двусмысленностям приходит конец. Там, где грядущее обратится против христианства, оно сделает это всерьез. Секуляризованные заимствования из христианства оно объявит пустыми сантиментами, и воздух наконец станет прозрачен, Насыщен враждебностью и угрозой, но зато чист и ясен . Выше мы говорили о том, что ситуация складывается опасная; это относится и к христианам. Им придется с особенной настойчивостью вернуться к упованию и обрести смелость. Христианство часто упрекали в том, что оно укрывает человека, не давая ему встретиться один на один с современной ситуацией. Эти упреки были отчасти справедливы — и не только потому, что догма в своей объективности создает прочный порядок мышления и бытия, но и потому, что в церкви жива еще полнота культурных традиций, которые давно вымерли за ее пределами. Однако в грядущую эпоху для подобных упреков будет оставаться все меньше поводов. Культурное достояние церкви тоже не избежит всеобщей участи традиционного наследия — распада; в там, где оно на какое-то время сохранится, возникнет множество проблем. Что же до догмы, то она, конечно, по самой своей сути должна пережить любую смену времен, ибо основа ее — надвременна; но можно предположить, что она станет восприниматься в первую очередь как предписание, которое нужно исполнять. Чем определеннее христианство заявит себя вновь как нечто отнюдь не само собой разумеющиеся; чем резче ему придется отмежевываться от господствующих не- христианских воззрений, тем сильнее выступит на первый план а догме практически-экзистенциальный момент — наряду с теоретическим. Не стоит объяснять, что речь здесь идет не о “модернизации” догмы, не об ослаблении ее содержания или значимости. Напротив: абсолютность, безусловность ее слова и требования обозначатся резче. Но в этой абсолютности, как мне кажется, особенно ощутимы будут определение существования и ориентация поведения. Лишь таким путем вера сможет выстоять в период опасности. В отношении к Богу на передний план выйдет послушание. Станет ясно, что на карту поставлено последнее, а сохранить его можно лишь путем послушания. Не потому, что человек “гетерономен”, а потому, что Бог свят и абсолютен. Это совершенно не либеральная установка, со всей безусловностью направленная на безусловное, однако — и в этом ее отличие от всякого насилия — предполагающая свободу. Ее безусловность не означает, что человек полностью отдает себя в распоряжение физической или психической власти приказе; к его действию добавляется качество абсолютного божественного требования. А это предполагает самостоятельность суждения и свободу решения. И упование возможно только здесь. Упование не на всеобщий разумный порядок, не на оптимистический принцип доброжелательности, а на Бога — действительного и действенного; более того — действующего в данный момент. Если я не ошибаюсь, особое значение приобретет Ветхий Завет. Он показывает Лживого Бога, с одинаковой легкостью преодолевающего и мирские чары мифологии, и мирскую власть языческого государства; поддерживающего верующего человека, который, заключив союз с Богом, полагается на Его действия. Это станет важным. Чем сильнее разрастутся безличные силы, тем решительнее “преодоление мира”, составляющее суть веры, выразится в реализации свободы; в согласовании свободы, дарованной человеку, с творческой свободой Бога. И в доверии к делам Божиим. Не к “проявлениям Его деятельности”, а именно к делам. В то время как в мире бурно разрастается всевозможное принуждение, просто удивительно, какую силу обретает мысль о возможности святого. Это соединение абсолютного и личного, безусловности и свободы позволит верующему выстоять там, где у него нет ни точки опоры, ни защиты, и пойти в нужном направлении. Оно позволит ему вступить в непосредственное отношение к Богу в любой ситуации наперекор любому принуждению, любой угрозе; и в нарастающем одиночестве грядущего мира — жутком одиночестве среди масс и внутри организаций — сохранить живое человеческое лицо. Если мы правильно толкуем эсхатологические тексты Священного Писания, храбрость и упование составят отличительный характер последних времен. То, что мы зовем христианской культурной средой и традицией, утратит свою силу, сделав намного опаснее то искушение, которое явится, как сказано, “чтобы прельстить, если возможно, и избранных”. Одиночество в вере будет предельным. Из отношения людей к миру исчезает любовь. Будет утрачена способность любить и понимать, что такое любовь. Тем драгоценнее стянет любовь, соединяющая одинокого с одиноким; храбрость сердца, идущая от непосредственной близости к божественной любви, как она была явлена во Христе. Быть может, люди получат совсем новый опыт любви: во всей ее изначальной суверенности, независимости от мира, во всей таинственности ее последнего “Почему?”. Выть может, любовь станет согласием небывалой глубины и искренности; в ней появится то, на что указывают слова Иисуса, содержащие ключ к пониманию Его промыслительной благой вести: если человек сделает волю Божию и Царство Его своей первой заботой, ход вещей вокруг него изменится. Мне кажется, что именно такие эсхатологические черты обнаружатся в религиозной установке грядущей эпохи. Это не значит, что будет во всеуслышание провозглашена плоская апокалиптика. Никто ив имеет права говорить о приближении конца, после того как сам Христос оказал: “О две же том и часе никто не знает... а только Отец Мой один”. И если мм говорим о близости конца, то не по времени, а по существу: наше существование все ближе подходит к необходимости принятия абсолютного решения и его последствий; к области величайших возможностей и предельных опасностей.
Категория: Библиотека » Философия Другие новости по теме: --- Код для вставки на сайт или в блог: Код для вставки в форум (BBCode): Прямая ссылка на эту публикацию:
|
|