|
А. Ф. Лосев. ОЧЕРКИ АНТИЧНОГО СИМВОЛИЗМА И МИФОЛОГИИ3. ПРОИСХОЖДЕНИЕ НАСТОЯЩЕГО ИССЛЕДОВАНИЯ И ОЧЕРЕДНАЯ ЗАДАЧА НАУКИ О ПЛАТОНЕ <1> В заключение я считаю нужным сообщить некоторые краткие сведения из истории моих работ по изучению античного платонизма за последние 15 лет, не потому, чтобы я считал свою работу какой-нибудь особенной, но исключительно потому, что за эти 15 лет произошел радикальный переворот в понимании платонизма, и я, как ни малы и ни скудны мои исследования, все же старался "в просвещении стать с веком наравне". На моей исследовательской работе читатель увидит, как совершался этот огромный переворот, и, несомненно, при всей моей русско-провинциальной скромности, вынесет для себя поучение в смысле дальнейшего прогресса платоноведения. От "гипостазированных понятий" Целлера до учения о символически-мифологическом лике у современных философов расстояние столь значительное, что не может не быть любопытным, как же происходил этот переворот и как проходилось это огромное расстояние. На маленьком человеке это виднее потому, что грубее и определеннее. Когда я в 1911 г. впервые приступил еще на студенческой скамье к детальному изучению Платона, я застал, по крайней мере в Москве, безраздельное царство Целлера. Гегеля продолжали травить всеми возможными и невозможными средствами, а Наторпа обходили презрением и молчанием. Конечно, ни того, ни другого не знали. Кроме того, после смерти С.Н.Трубецкого (1905) в Москве не оказалось ни одного лица, достаточно компетентного в античной философии и в Платоне и достаточно близкого к нему по своей научной специальности, чтобы писать о нем исследования. Целлер царил в тех скудных и тощих лекциях по античной философии, которые с грехом пополам читались людьми совершенно иной специальности. Революция, разрушившая старую школу, не разрушила науки о Платоне по той простой причине, что и разрушать было нечего: никакого платоноведения в Москве и не существовало. Свои первые обобщения из области платоноведения я делал под влиянием воззрений на Платона Вл. Соловьева. Как ни относиться к этому мыслителю и как ни оценивать его переводы и понимание Платона, все же тут была некая живая струя, выгодно отличавшаяся от абстрактной метафизики Целлера. С самого же начала я не мог переварить двух вещей абстракций Целлера и абсолютного идеализирования и христианизирования Платона. Когда я читал изложения Платона, ставившие его в ряд христианских богословов или романтических идеалистов XIX в., меня всегда коробила беззастенчивость таких излагателей и отсутствие в них достаточно исторического и историко-филологического чутья. Это и заставляло меня особенно ценить Вл. Соловьева. Повторяю, как бы ни относиться к этому мыслителю, но в его "Жизненной драме Платона"73 проведена одна безусловно правильная мысль, именно, что Платон язычник. Этими чувствами продиктована была моя статья 1916 г. "Эрос у Платона".74 И как эта статья ни наивна по своему заданию и материалам, все же основная ее мысль совершенно правильна; а главное, она отличается от Целлера попыткой дать какой-то, пусть хотя бы примитивный, синтез Платона, а не только абстрактный перечень изолированных моментов. Работ Флоренского о платонизме тогда я еще не знал, и на статье они никак не отразились. Наторпа же, не читая его, презирал, следуя общему шаблону. Долговременное и напряженное штудирование "платоновского вопроса" по бесчисленной немецкой литературе давало кое-какую школу и запас фактических сведений, но ни о каком более или менее основательном синтезе, кроме полубиографического, полуфилософского синтеза у Соловьева, и мечтать было нечего. 2. "Платонические" дела мои стали заметно улучшаться около 1917-1918 гг., когда я, в порядке постепенности изучения античной философии, дошел до позднего ее периода, до неоплатонизма. Неоплатонизм открыл мне глаза на платонизм вообще и, в частности, на Платона. Стройная диалектическая система, строгие и суровые контуры философского мировоззрения, четкость и определенность терминологии, наконец, что очень важно по сравнению с Платоном, постоянная философская проза, а не разбросанный полупоэтический, полуриторический, полуфилософский стиль, все это постепенно открыло мне платонизм во всем его величии. Я понял, что изучение неоплатонизма чисто методологически должно предшествовать изучению Платона. Масса отдельных затруднений, перед которыми становишься совершенно в тупик при изучении Платона, разъясняются с полной отчетливостью при помощи Плотина. Приведу пример. В каком отношении находятся между собою категории "Софиста" и категории "Парменида"? Этот вопрос на платоновском материале почти неразрешим. Изучение же поздней платонической традиции, т.е. эпохи, когда диалектика развилась до полной ясности, показывает, что пять категорий "Софиста" есть не что иное, как "роды" умного мира (Plot. VI 2) в противоположность категориям чувственного мира (VI 3). Возьмем столь трудный и тоже почти неразрешимый вопрос, как отношение между идеей и вещью. Диалектика Плотина и Прокла разрешает этот вопрос блестяще. И т. д., и т.д. Словом, мне стало ясным, что Платон есть только начало, почти только зародыш платонизма, что о зародыше и плоде можно судить, только имея в виду законченный организм. В вопросе об идеях изучение неоплатонизма сразу же сделало несомненной центральность для Платона идеи как светового символа и диалектического самораскрытия Первоединого до степени этого символа. 3. К усвоению этой основной стихии платонизма я пришел, однако, не сразу. В законченной форме античный платонизм предстал перед моим взором не раньше 1924 г., после того, как я изучил всю главнейшую литературу о неоплатонизме, самолично перевел из Плотина294* почти все чисто логические трактаты и написал исследование в 550 страниц под названием "Античный космос и современная наука". До того времени я, параллельно с изучением неоплатонизма, прошел еще одну стадию, быть может наибольше отразившуюся на моей работе о терминах είδος и ιδέα у Платона, помещенную в этом томе "Очерков" в качестве III главы. Это изучение Гуссерля. К Гуссерлю я никогда не был близок, ни тогда, в 1915-1918 гг., ни, тем более, теперь. Описательность и нетеоретичность феноменологии всегда делала для меня этот метод только предварительным и далеким от окончательных целей философии. Но для изучения платонизма Гуссерль имел в моем сознании огромное значение. Именно под влиянием "Ideen" Гуссерля я стал изучать платоновское употребление терминов "эйдос" и "идея". Не страдая гуссерлианским гипнозом, я сразу же увидел на первых двух-трех десятках текстов с "эйдосом", что феноменологическое значение очень сильно, но что оно отнюдь не единственное. Анализ этой терминологии был мною закончен в 1921 г., и тогда же я сообщал о результатах своих исследований в разных ученых обществах Москвы (напр., в "Вольн. Акад. Дух. Культуры" в апреле 1922 г., в Филос. О-ве им. Л.М.Лопатина в июне 1921 г., в Моск. Психол. О-ве в июне 1922 г.). Итак, Гуссерль приближал меня к феноменологическому, а Плотин и Прокл к диалектико-символическому пониманию Платона. Оба течения мысли руководили моими работами в течение 1917-1922 гг. Ни Наторпа, ни Флоренского до 1922 г. я совершенно не знал и никакого влияния их понимания платонизма на себе не испытывал. Но легко заметить по исследованию "эйдоса" и "идеи" у Платона, что черты трансцедентализма я (быть может, меньше, чем надо) все же констатировал, а выразительный и световой характер идеи также выдвигал на первый план, хотя предварительное ознакомление с Флоренским, конечно, привело бы к гораздо более резкой и острой постановке этих вопросов. Сейчас, по истечении десяти лет с начала этого терминологического исследования, я до болезненности сожалею, что необычайное заострение проблемы выразительного лика у Флоренского не повлияло на мою работу и не дало мне более сильной апперцепции для уловления выразительных и символических моментов в платоновской Идее. Правда, в работе об эйдосе я тоже говорю о лике и даже привожу как аналогию лицо человека. Но все же моему анализу далеко до четкости и резкости концепции Флоренского. Единственной опорой был тогда у меня "феноменологический метод" Гуссерля, совершенно самостоятельно расширяемый мною до степени символизма и мифологии, под непрестанным, правда, влиянием все более и более выясняющегося для меня неоплатонизма. Знаток дела, внимательно ознакомившийся с моей работой об "эйдосе" и "идее", сам скажет, что влияние неоплатонизма тут почти отсутствует, а Наторп и Флоренский даны в таком виде, что ясно, что автор не у них взял систему и термины, а самостоятельно, через свою систему и через свою терминологию сам дорастал до сходных с ними утверждений. Пересматривая это исследование перед напечатанием, я внес ссылку на Наторпа, но провести хоть сколько-нибудь заметно идеи Наторпа и Флоренского во всей их резкости и оригинальности, это значило переделать всю работу с начала до конца. От этого я отказался, считая свое исследование об эйдосе вполне оправданным и законным историческим этапом в своем изучении Платона. Замечу, что, несмотря на гуссерлианский характер одного из влиятельных тогда философских центров в Москве, работа моя, обсуждавшаяся в Институте Научной Философии, за двумя исключениями, встретила полное равнодушие и почти враждебность. Несмотря на огромный прогресс науки, философская Москва, по-видимому, тогда, как и теперь, все еще коснела под целлеровским гипнозом, и бороться с этим гипнозом я был не в силах. Об одном (из двух) исключении мне хотелось бы все-таки сказать. Это был философ (ныне отсутствующий в Москве), который серьезно изучил мой труд об "эйдосе" и "идее" и говорил мне лично: "Новое понимание платонизма давно носилось в европейском воздухе. Вы его угадали и формулировали". 4. "Новое понимание", однако, не только носилось, но было уже и формулировано, во-первых, Флоренским в 1915 г. (упомянутый только что философ, как и я, вероятно, тоже не был знаком с Флоренским) и, во-вторых, Наторпом в 1920 г. Не знать Флоренского нам с этим философом, тоже внимательно штудировавшим неоплатонизм, было, конечно, непростительно, хотя некоторым слабым извинением было то, что указанные труды Флоренского ни по теме, ни по содержанию не относились специально к Платону и, кроме того, были помещены в мало популярных изданиях Московской Духовной Академии. Но знать второе издание книги Наторпа мы не могли при всем своем желании. Ученая Москва занималась тогда больше мешочничеством, чем Платоном и новой литературой о нем, да и связи с заграничными книжными магазинами у нас в Москве не было решительно никакой в течение нескольких лет. Таким образом, Флоренский, Наторп и мои скромные усилия пришли, совершенно независимо друг от друга, в течение каких-нибудь пяти-шести лет, приблизительно к одному и тому же новому пониманию платонизма, действительно "носившемуся в европейском воздухе". В целях справедливости, я бы указал еще на одного автора, тоже работавшего в эти годы над платонизмом и тоже пришедшего к нашим общим выводам, несмотря на полное расхождение его философского мировоззрения и с Наторпом, и с Флоренским, и со мною. Это П.П.Блонский, выпустивший в 1918 г. исследование "Философия Плотина". Работа эта по качеству своему весьма пестра и разнородна. Но одно ее качество совершенно исключительно. Это понимание платонизма как антинатуралистической системы. Не везде самостоятельно,75 но везде определенно и решительно, Блонский отмежевывает Плотина от стоицизма и иудейско-александрийского платонизма, являвшегося по существу платонической обработкой все того же гераклитовски-натуралистического стоицизма. Подобное же понимание постулирует он и для платонических "эйдосов". Они для него виды в смысле рисунков, фигуры, картинные формы.76 Можно даже удивляться зоркости Блонского, заметившего, явно без всякого Наторпа и Флоренского (а я приступил к "эйдосам" Платона уже после выхода книги Блонского), такое фундаментальное свойство платонизма, столь непонимаемое в течение нескольких веков. Нечего и говорить о том, что ознакомление с книгой Блонского во время работы над "эйдосами" могло только подбодрить меня и укрепить в своих кропотливых филологических изысканиях. Итак, Наторп, Флоренский, Блонский и моя худость почти одновременно (в течение пяти-шести лет), независимо друг от друга и в отдельных вопросах часто находясь в полном антагонизме друг в отношении друга, формулировали оптически-символическую и диалектически-световую природу платонизма, все вместе будучи яростно настроены против Целлера и еще больше против господствующего в науке либерального просветительства. 5. После работы об эйдосах я всецело погрузился в изучение неоплатонизма, и, в первую очередь, Плотина, Порфирия, Ямвлиха, Прокла, Дамаския и комментаторов (главным образом, Сириана, Симплиция и Асклепия на Аристотеля и Олимпиодора на Платона). Неоплатонизм привел меня впервые к пониманию трансцедентального метода и к высокой оценке Марбургской школы, которую я раньше, по принятому всеми в Москве предрассудку, презирал (не давая себе труда изучить ее детально). Я понял, что трансцедентальный метод входит как необходимый момент в философию Плотина и Прокла и что весь вопрос только в том, какой тип трансцедентализма присущ Плотину и какой Когену и Наторпу. Многое в связи с этим пришлось переоценить и в Канте, хотя его дуалистическая метафизика раз на всю жизнь, с момента первого моего знакомства с нею, отрезала всякие пути к примирению с Кантом. Но тут же я понял, что неокантианство в общем имеет весьма мало сходства с Кантом. Неокантианство, и Марбургское прежде всего, есть борьба против всякого дуализма, субъективизма и метафизики, и все его отличие от платонической эйдологии заключается только в том, что эйдос он мыслит как гипотезу и метод, а не как лик. Все же прочее в нем совершенно тождественно с платонизмом. Те, которые знают меня, могут засвидетельствовать, что я тогда же, пораженный сходством неокантианства с Плотином, постулировал не только наличие "гипотезисов" в платонической Идее, но предсказывал и близкий переход самого неокантианства к диалектике и воззрительной эйдологии. Пророчества мои сбылись, однако, еще раньше, чем я начал пророчествовать. А именно, к этому времени (1922-1925 гг.) Наторп уже написал свои прекрасные предсмертные очерки, сознательно направлявшие русло неокантианства к неоплатонизму,77 и только мы в Москве продолжали ничего не знать о них, а Кассирер уже выпустил два тома своей "Философии символических форм".78 Переход неокантианства к диалектике,79 символизму и мифологии был для меня огромным подкреплением в моих трансцедентальных изысканиях из области античного платонизма. Мне предстало яснейшим образом единство трех основных методов философии феноменологического, трансцедентального и диалектического, т.е. единство гуссерлианства, неокантианства и гегельянства на основе более полно обнимающего их неоплатонизма и по Флоренскому понимаемой символической мифологии. В последние годы я также предсказываю разложение строгого гуссерлианства и переход его к гегельянству и неоплатонизму. Это необходимая диалектика истории философии. Кто усвоил себе в отчетливом виде, что такое эйдос, тот не может не увидеть того, что он, как целое, есть единство противоположных определений (целое есть сразу и сумма частей и не сумма частей), т.е. тот должен перейти к диалектике. И в этом пункте мои предсказания начинают сбываться. По крайней мере, московские гуссерлианцы, всегда считавшие Гегеля метафизиком и мыслителем, неспособным понять социальное бытие как конкретнейшее, теперь начинают определенно кокетничать с ним. Меня всегда называли за неоплатоническое гегельянство "формальным онтологом" и рассудочным схематистом, а теперь сами начинают штудировать диалектические переходы Гегеля. Руководимый этими настроениями и этой борьбой с односторонним гуссерлианством, односторонним трансцедентализмом и натуралистической метафизикой (будь то материализм или спиритуализм), я заканчивал в 1925 г. свой "Античный космос", который удалось издать только в конце 1927 г. "Античный космос" есть книга фрагментарная и нарочито отвлеченная. Кто знает мои обстоятельства, тот знает, почему это случилось. Книгу пришлось перед напечатанием буквально искромсать. И все же я на большом и кропотливом текстуальном материале из истории античного платонизма показал наличие в платонической Идее и феноменологии Гуссерля и трансцедентализма Когена и Наторпа, и диалектики Гегеля и мифически-символической натурфилософии Кассирера и Флоренского. Несмотря на внешнюю разорванность, "Античный космос" дает яснейшее и стройнейшее здание античного платонизма, если только отказаться от дурной привычки "перелистывания" и начать серьезно заниматься книгой. Достаточно указать хотя бы на то, что я впервые обнаружил и на многочисленных текстах показал наличие в античном космосе неоднородных пространств и связанность античного "принципа относительности" с выразительно-символической диалектикой платонической Идеи. 6. На этом мои занятия Платоном не остановились. Быстро развивающееся на Западе тотализирующее и морфологизирующее направление в философии и во всех науках, в том числе и в истории философии, неизменно толкало меня на путь систематического анализа античного платонизма в его деталях. И, прежде всего, незаконченной оставалась работа о самом Платоне. Исследование об "эйдосе" и "идее", написанное до знакомства с Флоренским, Наторпом и Кассирером, не могло уже меня удовлетворить, да оно и касалось слишком узкой темы. С другой стороны, юношеские соловьевские увлечения, при всей их наивности, все же были гораздо синтетичнее, чем то, что я делал с Платоном впоследствии. Отточивши свой ум на логике и диалектике Платона, Прокла, Гегеля, Гуссерля и неокантианцев, я должен был дать анализ Платона так, чтобы интуитивный синтетизм юности и критически конструктивный анализ более зрелых лет соединились в одном сочинении на какую-нибудь центральную тему. Такой темой могло быть только "учение Платона об идеях в его систематическом развитии". Вот тут-то я и подхожу к диалектическому оправданию той концепции платонизма, которую я даю в этом трактате об идеях. Диалектическое место этого трактата выясняется с полной определенностью. Неокантианский трансцедентальный подход вполне был оправдан в свое время диалектикой предыдущего историко-философского развития. Его я должен был вместить в своей концепции. Гуссерлианский феноменологический подход есть также историческая необходимость. Вместил я и его. Диалектика сама собой очевидная вещь для современного изучения Платона. Нельзя было отказаться и от нее. Итак, Наторп 1903 г., Гуссерль и Гегель не могут быть в отношении меня в обиде. Их интуиции, их метод, их понимание платонизма я целиком принял и внимательнейший образом проверил и применил на всем Платоне. Мало того. Я последовал позднему Наторпу, т.е. Наторпу 1920-1921 гг. А это значит, что я взял эти три метода не в отдельности, не в изолированности и не в их взаимной враждебности, но в их примиренности, синтетической слитости и единстве. Понимание платоновской Идеи у Наторпа в 1921 г. есть именно совмещение всех трех пониманий и их вполне равновесное взаимообщение. Но мало и этого. Переживши и продумавши построения Флоренского относительно платонизма, я не мог уже остановиться только на немцах, хотя и гениальных. Платоновская Идея представилась мне не только логической структурой (логическая структурность как такая все равно остается в ней всегда), даже не только логической структурой Мифа, но самим Мифом, самим Символом, самим Ликом живой Жизни. Я понял, что при условии такой совершенно оригинальной, ни на что другое (а, тем более, на логику) не сводимой мифической интуиции только и можно давать логический анализ платоновской Идеи. Я вижу и ощущаю живой и реальный Миф, и я рассматриваю в нем его логические скрепы и спайку. Нет никакого платонизма с одной логикой, хотя бы и самой диалектической, хотя бы и самой утонченной, как равно нет никакого платонизма с одним только слепо данным мифом, хотя бы и самым правильным, хотя бы самым проникновенным. Так объединились в моем сознании Наторп, Гуссерль, Гегель и Флоренский.80 7. Но и это последний шаг моя новая (как легко заметить, относительно новая) концепция платонизма имеет под собой еще одно идеологическое течение, окончательно оформившее мои долголетние труды над Платоном и приведшее их к тому виду, в каком они теперь реально предстают. Именно, я всегда искал спецификума для античной культуры. Как филолог, прошедший через Ницше, Роде и Шпенглера, и как философ, всегда ценивший, главным образом, выразительные лики бытия, я никогда не мог органически переварить того нивелирующего и слепого эмпиризма, который вколачивался в меня с университетских лет. Изучая любой факт из античной культуры, я не успокаивался до тех пор, пока не находил в нем такого свойства, которое бы резко отличало его от всего неантичного. Как раз в годы 1924-1927 я добился ясности и в этом вопросе, и это не могло не повлиять на все мои последующие работы из области античного платонизма. Люди малокомпетентные будут, конечно, обвинять меня в шпенглерианстве. Эти обвинения я слыхал, главным образом, от тех, которые не знают никаких философско-исторических обобщений, кроме Шпенглера. Я же должен сказать, что вовсе не Шпенглер, а изучение эстетики Гегеля и Шеллинга привело меня к формуле античности, которую я даю в I очерке этого тома. "Логику" Гегеля и его "Историю философии" я всегда знал, перечитывал и любил, а схемами, взятыми отсюда, часто пользовался в самых разнообразных своих курсах и трудах. Но трехтомные гегелевские "Лекции по эстетике" и шеллинговскую "Философию искусства" я впервые тщательно проштудировал не раньше 1924 г. И должен прямо сказать, эти сочинения произвели на меня огромное впечатление. Из них-то я и почерпнул то удивительное понимание античности, которое гениально вскрывает и ее полную специфичность и несводимость ни на какой другой культурный тип и ставит ее в совершенно ясную диалектическую взаимозависимость с другими основными культурно-историческими эпохами. Конечно, Шпенглер, наряду с Винкельманом, Шиллером и Ницше, весьма помог мне углубить мой гегеле-шеллинговский взгляд и сделать его более выразительным и просто даже более детальным. В особенности он дал мне хороший корректив к моей давнишней ницшеанской оценке некоторых фактов античной культуры (только как раз не Сократа и Платона). Но при всем том только люди, злостно настроенные ко мне, могут обвинять меня в шпенглерианстве. Шпенглер учит, что в основе античности лежит интуиция бездушного тела, я же, что интуиция живого тела. Шпенглер доказывает, что античность не знала "бесконечности"; я же думаю, что античность основана на "актуальной бесконечности". Шпенглер проморгал христианство, растворивши его в арабской и новоевропейской культуре; я же думаю, что христианство совершенно самостоятельный культурный тип. Шпенглер не знает никаких "средних веков", я же считаю это вполне определенной культурно-исторической категорией. Шпенглер совсем презрительно относится к Шеллингу и Гегелю; я же считаю их вершиной всемирно-человеческой философии. Шпенглер релятивист, я же абсолютист. И т.д. и т.д. Ясно, что мое понимание спецификума античности зависит не от Шпенглера, но от всей той группы мыслителей, которых я изложил в I очерке этого тома, и прежде всего от гегелевского учения о "символической", "классической" и "романтической" художественной форме и от шеллинговского учения о существе античного символа и мифа. Итак, спецификум античности был найден и формулирован. И после этого я уже не мог ограничиться в истолковании платоновской Идеи не только Наторпом, но даже и Флоренским. Именно, Флоренский, с моей теперешней точки зрения, все-таки слишком христианизирует платонизм. Вернее же, он просто имеет в виду христианский платонизм. Для античности это понимание слишком духовно. Флоренский учит о лике. Этот лик полон внутренних интимнейших энергий. Лик предполагает личность, духовную индивидуальность, внутреннюю свободу духа, хотя бы и связанного духа, хотя бы и страдающего (ибо разве можно вообще отнять у человека свободу?). Когда говорят, что греки слишком антропоморфизировали своих богов, что греческие боги слишком похожи на людей, то я всегда вспоминаю по этому поводу слова Гегеля: греческие боги слишком мало похожи на людей. Да, они, действительно, слишком отвлеченны, слишком безличны, слишком бездушны. Бесконечно более человечно распятие, крестная мука, воскресение духа и тела, страдание за чужие грехи. А греческие боги у Флоренского слишком реальны, слишком интимны, слишком личны, слишком полны выражающими и убедительными энергиями живой души, живого духа. Кратко свое расхождение с Флоренским в понимании античного платонизма я формулировал бы так. У Флоренского иконографическое понимание платоновской Идеи, у меня же скульптурное понимание. Его Идея слишком духовно-выразительна для античности. Моя платоновская Идея холоднее, безличнее и безразличнее; в ней больше красоты, чем интимности, больше окаменелости, чем объективности, больше голого тела, чем лица и лика, больше холодного любования, чем умиления, больше риторики и искусства, чем молитвы. В связи с этим и магизм становится у меня более телесным и тяжелым, менее насыщенным и напряженным и даже совсем отходит на второй план. 8. Этим и продиктовано было мое настоящее исследование о платоновской Идее. Таким образом, по крайней мере, четыре стадии прошел я в своих "Платоновских штудиях". Первое, полубиографическое, соловьевское понимание зафиксировано в статье 1916 г. "Эрос у Платона". От него остался общий синтетизм и учет языческих границ платоновской Идеи с исключением биографичности. Второе понимание, вызванное учением об эйдосе у Гуссерля и расширенное собственными мифолого-символическими интуициями и замыслами (1917-1922), дало работу о терминах "эйдос" и "идея" у Платона (1921), с довольно ясными предчувствиями построений Наторпа и Флоренского. От этого понимания остается теперь все учение об описательно-феноменологической природе Идеи и не остается та гуссерлианская исключительность, которая никого и ничего не признает, кроме Гуссерля. Феноменология мыслится в дружеском союзе с прочими основными методами философии. Третье понимание, укрепившееся под влиянием Гегеля, Гуссерля, Наторпа 1903 и 1920 гг. и Флоренского, дало "Античный космос" (законченный в 1925 г.) и "Диалектику числа у Плотина" (закончена в том же году), где в центре стоит Наторп 1920 г., как синтез Гегеля, Гуссерля и самого Наторпа (1903 г.), понятый с точки зрения мифологии Флоренского. От этого понимания не может не остаться вся логическая, т.е. трансцедентально-феноменологически-диалектическая, природа мифа, и никакой Флоренский не может убедить в ненужности для философа этой чисто логической точки зрения. Конечно, я отбрасываю всякий исключительный логицизм, к которому Наторп все же склонен (как, правда, и сам Платон или Плотин), и постулирую оригинальность и несводимость мифического и выразительно-символического сознания. Наконец, в четвертый раз я взялся за обработку платонизма в настоящем исследовании учения Платона об идеях (1925-1928 гг.), где все предыдущие философы усилены особым типологическим подходом, которого нет ни у Наторпа, ни у Флоренского. 9. Эту типологию платоновского учения об идеях я и считаю очередным заданием современности. Логическую структуру излагали и излагают всегда и все. Теперь уже не может быть спора ни о том, свойственна или несвойственна платоновской Идее логическая структура, ни о том, входит или не входит сюда каждый из трех основных логических методов. Конечно, платоновская Идея прежде всего логическая идея; и, конечно, в нее входит каждый из трех методов построения. Можно спорить только о том, в каком виде и где именно у Платона они входят. После всех, указанных мною, имен никаких сомнений в самом принципе этих трех методов не может и мыслиться. Другое дело типология. Это нечто совсем новое, ибо надо дать анализ Платона не только в смысле стиля, языка, поэтики и т.д., но нужно сделать это так, чтобы отсюда получились ощутительные результаты для учения об идеях. "Стиль" и "мировоззрение" должны быть объединены во что бы то ни стало; они обязательно должны отражать друг друга. К этому присоединяется повелительный зов современности (меньше всего русской) о применении социологического метода к области философии. Для меня, как последовательного диалектика, социальное бытие конкретнее не только логической, но и выразительной, символической и мифологической стихии. Социальное бытие заново воплощает логику, символику и мифологию и меняет их отвлеченные контуры до полной неузнаваемости. Поэтому платоновская Идея должна предстать пред нами как социальное явление. Но для меня это и есть вопрос о наиболее конкретном стиле платоновского учения об идеях. Это вопросы типологии. Логическая сторона, по привычке исследователя XIX XX вв., преобладает и у меня. Она представлена и подробнее, и тщательнее, и точнее. Типология же у меня только намечена; ее содержание неполно и не везде точно; и дальнейшие исследования могут тут очень многое изменить в самом корне. Даже еще и принципиально не видны многие возможные тут области исследования. Моя типологическая концепция очень широка: она охватывает точки зрения от общечеловеческого символизма до того конкретного его выявления, которое иные мыслят себе лишь в результате "классового подхода". Но и эта широта при ближайшем исследовании может оказаться недостаточной. Поэтому я и считаю, что если в области логического анализа наука едва ли откроет что-нибудь новое в платоновской Идее, кроме разной комбинации трех основных структур, то в области типологии тут непочатый угол самых разнообразных открытий. Это то, чем исследователи наших и ближайших к нам будущих дней будут заниматься в Платоне, поскольку чисто логические анализы кажутся нам теперь слишком отвлеченными, да и трудно тут конкурировать с названными авторами. Типология же и конкретная, выразительная, физиогномическая морфология очередная задача и всей современной философии, и всей науки, и всего платоноведения. Едва ли я приму серьезное участие в этой новой области. Я, если позволят обстоятельства, еще опубликую ряд типологических работ из области античного платонизма, которые накопились у меня за десятилетие напряженнейшей историко-философской мысли и которые ждут лишь печатного станка. Но это, за исключением использования новых материалов, едва ли будет чем-нибудь принципиально новым по сравнению с тем, что я сказал в этом исследовании. Ставить широко новые типологические исследования едва ли позволит мне то, что еще более для меня интересно и с еще большей силой влечет к себе остающиеся у меня силы. Это и вообще вопрос не одного исследования и даже не одного поколения исследователей. С меня же достаточно и того, что я выработал понимание платонизма, органически вырастающее из современного философского сознания, и передаю его другим. Этим моя задача и исчерпывается. <<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>> Категория: Культурология, Мифология, Философия Другие новости по теме: --- Код для вставки на сайт или в блог: Код для вставки в форум (BBCode): Прямая ссылка на эту публикацию:
|
|