|
Глава третья. Трактовка народа в русской общественно-политической мысли ХIХ — начала XX века. - Толпа, массы, политика - М. А. ХевешиВ центре внимания общественной мысли России XIX в., т. е. периода крепостного права и последовавшего после его отмены периода, в центре внимания и славянофильства, и западничества оказалась озабоченность судьбами народа, его бедственным положением. Народ в этот период представал как относительно целое. Чаще всего под этим понятием понималось крестьянство. Поэтому такие термины, как народ, народные массы, толпа, чернь, обычно употреблялись как синонимы. Деспотическая власть самодержавия, не допускавшая какого-либо противостояния, приводила, как известно, к тому, что неофициальная социально-политическая мысль оказалась сосредоточена в области литературы, публицистики. Как позже напишет Фет, “поэт в России больше, чем поэт”. Этим отчасти объясняется особая роль интеллигенции в русском обществе. Не случайно, сам термин “интеллигенция”, в отличии от понятия интеллектуал, употребляется, как правило, именно в русском языке. Не вдаваясь здесь в рассуждения о специфике интеллигенции как таковой, мы тем не менее вынуждены сказать несколько слов об особенностях отношения русской интеллигенции ХIХ — начала XX в. к народу, ибо именно интеллигенция не просто осознавала бесправное положение народа, но и была чрезвычайно озабочена этим и строила планы преобразования жизни народа. Это было не только осознание бедственного положения народа, но боль и стыд за то состояние, в котором находится народ. Более того, на первый план выступали чисто этические соображения. Бердяев отмечал, что слова Радищева: “душа моя страданиями человеческими уязвлена” конструировали тип русской интеллигенции, который не просто размышлял о судьбах народа, но считал себя нравственно ответственным за существующее положение. И в этом смысле можно говорить о народничестве на протяжении всего XIX века. В то же время отсутствие в обществе элементарных правовых норм не давало понять всю бездну бесправия русского народа. Господствовала точка зрения, что сознание народа ориентировано только на нравственные понятия и не предполагалась задача просветить его в правовом отношении. Особое значение, по мнению одного из авторов “Вех”, имело отсутствие у народа даже зачатков понятий римского права. Порой в этом усматривали нечто положительное. То, “что абсолютный характер собственности всегда отрицался русским народом, — подчеркивал Бердяев, — вселяло надежды на особое предназначение русского народа решить социальный вопрос лучше и скорее, чем на Западе”. Одновременно с этим в русской интеллигенции преобладало чувство “вины перед своим народом”, чувство покаяния. Появляется особый тип кающегося дворянина, а затем и разночинца. Все это порождало определенное народопоклонничество, когда народ, по словам С. Н. Булгакова, рассматривался как “объект спасательного воздействия”, что неизбежно вызывало барское отношение к народу как к “несовершеннолетнему, нуждающемуся в няньке для воспитания “сознательности”, непросвещенному в интеллигентском смысле слова”. Подобные настроения порой способствовали идеализации русского мужика, особенно заметной в литературе, начиная с “Записок охотника” Тургенева. Позже Михайловский так опишет это явление: “Общая тенденция всех наших сколько-нибудь замечательных писателей о народе состояла в нравственной реабилитации его (народа — автор) в глазах образованного общества, в стремлении доказать, что мужик... в нравственном отношении и чище, и крепче, и надежнее людей привилегированного класса”. Борьба за отмену крепостного права выступала лейтмотивом общественно-политической мысли в России первой половины XIX в. Уже декабристы исходили из того, что народ в России, обеспечивший ее национальную независимость в Отечественной войне, не должен быть под властью крепостников. Они требовали отмены крепостного права, были сторонниками природного равенства людей. “Правительство существует для блага народа и не имеет другого обоснования своему бытию и образованию, как только благо народное, между тем как народ существует для собственного блага”. Но, думая о народе, они мыслили все преобразования без его участия, в форме военного переворота. И в этом смысле Ленин был прав, говоря, что декабристы были страшно далеки от народа. Да и поддержаны народом они не были. В теоретическом плане ряд декабристов стремились выразить определенные чаяния народа. Так Пестель подчеркивал, что народ не должен быть принадлежностью кого бы то ни было. В своем обращении к народу Бестужев-Рюмин писал, что все бедствия народа проистекают от самовластия и рабства, что от всего этого надо освободиться и установить правление народное, основанное на законе Божьем. Декабристы говорили о необходимости просвещения народа, которое не позволяло бы ему навязывать насильно варварство и рабство. Ощущение себя над бездной и катастрофическое мироощущение стало характерным, по словам Бердяева, для многих представителей русской литературы XIX-XX веков. Уже Пушкин чувствовал бунтарскую стихию русского народа и предвидел возможность “бунта бессмысленного и беспощадного”. Бердяев же приводит слова Лермонтова: — “Настанет год — России черный год — когда царей корона упадет. Забудет чернь к ним прежнюю любовь, И пища многих будет смерть и кровь... И зарево окрасит волны рек: — В тот день явится мощный человек. И ты его узнаешь — и поймешь, зачем в руке его булатный нож. И горе для тебя! Твой плач, твой стон ему тогда покажется смешон. И будет все ужасно, мрачно в нем, как плащ его с возвышенным челом”. Гоголя также мучило, что Россия одержима духами зла и лжи. Все это приводило Бердяева к достаточно обоснованному выводу, что “в России выработалась эсхатологическая душевная структура, обращенная к концу, открытая для грядущего, предчувствующая катастрофы, выработалась особая мистическая чувствительность”. Трактовка народа славянофилами и западниками. Официальная идеология, в своих стремлениях удержать народ от каких бы то ни было попыток к переменам, провозгласила в 1832 г. устами графа Уварова свою известную триединую формулу “православие, самодержавие, народность”. Когда речь шла о народности, то имелось в виду патриархальность, семейные отношения между помещиком и крестьянами, сыновья любовь и благодарность царю за заботу о народе и т. д. Согласно этой идеологии крепостничество выступает как наиболее адекватная народу форма правления, а народ “покорен своим владыкам”. Славянофилы только на первый взгляд придерживались официальной формулы народности. В действительности же их понимание народности отличалось от уваровской трактовки, т. к. они исходили из необходимости отмены крепостного права. Понятие народности славянофилы стремились освободить от искажений государственного абсолютизма. Более того, сама власть для них выступала как грех, а власть государства как зло. Известно, что Аксаков защищал монархию на том основании, что лучше, чтобы один человек был замаран властью, чем весь народ. Согласно славянофилам русский народ антигосударственен и хочет быть свободным от государственности. Можно только согласиться с Бердяевым, писавшим: “Славянофилы верили в народ, в народную правду и народ был для них, прежде всего, мужики, сохранившие православную веру и национальный уклад жизни... Они были решительными противниками римского права о собственности... Несмотря на консервативный элемент своего мировоззрения, они признавали принцип верховенства народа”. Славянофилы трактовали народ как покорный, политически пассивный, приверженный к старинному укладу своей жизни. К. Аксаков считал, что отсутствие внешнего правопорядка имело положительную сторону, ибо дало возможность народу пойти путем “внутренней правды”, что поэтому отношение между народом и Государством в России основывалось на взаимном доверии, ибо народ не интересовала власть. Но, говорил он, нам могут возразить, что или народ, или власть могут изменить друг другу, что нужны гарантии. На что он отвечал: “Гарантии не нужны. Гарантии есть зло. Где нужна она, там нам нет добра”. Для Аксакова русский народ — богоизбранный, антиреволюционный, аполитичный. “Русский народ есть народ негосударственный, т. е. не стремящийся к государственной власти, не желающий для себя политических прав, не имеющий в себе даже зародыша властолюбия”. Для нашего изложения представляет интерес статья Аксакова “Опыт синонимов. Публика-народ” (1857), в которой он резко разводит понятия публики и народа. Публика — это высшие круги общества, говорящие по-французски, танцующие мазурку и польку, наряжающиеся в немецкое платье. Тогда как народ “черпает жизнь из родного источника”, имеет свои русские обычаи. Публика презирает народ, народ прощает публике. “Публика преходяща, народ вечен”. Это близко к понятию черни у Пушкина, понимавшего под этим словом не народ, а необразованное дворянство, бескультурное чиновничество и презиравший за это чернь. Славянофилы идеализируют русскую старину, идеализируют они и народ с его патриархальной покорностью, религиозностью. Народ выступал в их трактовке как верноподданническая и смиренная масса. Все это имело место в реальной жизни и вряд ли можно славянофилов за это упрекать. Далекий от позиций славянофилов Чаадаев говорил о потенциальной непроявленности русского народа. В ”Апологии сумасшедшего” он пишет, что сохранность в русском народе непочатых сил определяет возможность его мессианской роли в истории. Именно на это положение Чаадаева обратит особое внимание Бердяев, считая его основополагающим для русского самосознания. Мысль Чаадаева о том, что русский народ ничего великого в истории не сотворил, обращена в прошлое, но именно этот факт может дать надежду и веру в будущее русского народа, в его возможности осуществить великую миссию. В дальнейшем традиции славянофильства развивал Данилевский, считавший, как и Аксаков, что русский народ неполитичен, не стремится к власти, что перевороты в жизни русского народа совершаются “посредством внутреннего отрешения” от старых форм, затем “внутреннего перерождения”, в ходе которого новый идеал претворяется в жизнь. Перевороты предстают как чисто психологический процесс, происходящий в рамках народной нравственности, без проявления наружной борьбы. Революционно-демократически настроенные мыслители ставят вопрос об активности крестьянских масс, об их способности к самостоятельным действиям. При этом просветительство, которое было свойственно и славянофилам, и западникам, выступает на первый план. Западники глубоко сочувствовали народу и констатировали, что “массы сильно возбуждены, спят и видят освобождение”. Но при этом они понимали неразвитость народного сознания и считали своей первостепенной задачей просветить его. Так Грановский, как известно, не придерживался революционных взглядов. Он исходил из того, что “в великом организме народа совершаются такие процессы, как во всем обществе и даже природе”, т. е. изменения неизбежны. Для него “народ не есть скопление внешне соединенных людей, но живое единство, система многообразных сил... Причина его существенных изменений лежит в нем самом”. Каждый народ проходит подобно жизни отдельного человека определенные фазы своего развития: младенчество, возмужалость и старость, затем, если приняты новые духовные устремления, может начаться новое оживление. Будучи природным организмом народ, согласно Грановскому, не поддается искусственной ломке и подчинению. Белинский также тесно связывал, особенно на раннем этапе, освобождение народа с его просвещением. Но затем, видя нарастающее возмущение крестьянства, он начинал понимать, что одним просветительством обойтись нельзя. Если крепостное право не будет отменено, то для дворянства могут возникнуть в сто раз большие неприятности. Смешно думать, считал он, что новое переустройство общества может сделаться само собой, без насильственного переворота, без крови. Терпение крестьян при всей неразвитости народного сознания, а возможно, и благодаря этому, может иссякнуть. Дело может дойти до крайности. Он четко осознавал, что нарастающее крестьянское движение принудит правительство из страха перед народным восстанием отменить крепостное право, или вопрос “решится сам собой, другим образом, в 1000 раз более неприятным для русского дворянства”. Отсюда и его восторг методами борьбы французских якобинцев и признание неизбежным “крови тысячей”. Только революционное насилие положит конец “унижениям и страданиям миллионов”. И когда русский народ покончит с этим унижением и страданием, то его ожидает великое будущее: “Завидую внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940 году — стоящую во главе образованного мира, дающей законы и науке, и искусству и принимающую благоговейную дань уважения от всего просвещенного человечества”. Подробно изложены в нашей литературе взгляды Герцена на народ. В дореформенное время он, глубоко сочувствуя народу, не надеялся, что народ сам сможет свергнуть крепостничество. В пятидесятые годы он писал: “Правовая необеспеченность, искони тяготевшая над народом, была для него своего рода школой. Вопиющая несправедливость одной половины его законов научила его ненавидеть и другую; он подчиняется им как силе. Полное неравенство перед судом убило в нем всякое уважение к законности. Русский, какого бы звания он ни был, обходит и нарушает закон всюду, где это можно сделать безнаказанно, и совершенно также поступает и правительство”. Считая это печальным, тяжелым явлением настоящего, Герцен усматривает в этом и известное преимущество, ибо государство становится ненавистно народу. Один из авторов “Вех” Кистяковский писал, что эта мысль не принадлежит лично Герцену, а всему кружку людей сороковых годов и главным образом славянофильской группе их. “В слабости внешних правовых норм и даже полном отсутствии внешнего правопорядка в русской общественной жизни они усматривали положительную, а не отрицательную сторону”. В 1851 г. Герцен исходил из того, что народ есть произведение природы и к нему неприменимы этические категории. Народ нельзя назвать ни дурным, ни хорошим. В народе всегда выражается истина, жизнь его не может быть ложью. Природа производит лишь то, что осуществимо при данных условиях. “Нет народа, взошедшего в историю, которого можно было бы считать стадом животных, как нет народа, заслуживающегося именоваться сонмом избранных”. Говоря о русском крестьянине, он напоминает о его отвращении к личной поземельной собственности, о его беззаботной и ленивой природе, но при этом “уже двести лет как все его существование стало глухою, отрицательною оппозицией против существующего порядка вещей. Он покоряется притеснению, он терпит, но непричастен ничему, что происходит вне сельской общины”. У русского крестьянина нет нравственности, кроме вытекающей инстинктивно из сути его общинного образа жизни, или, как говорит Герцен, из коммунизма. И эта нравственность глубоко народная, т. е., согласно представлениям Герцена, она истинна и по сути своей не может быть ложной. Но после 1861 г., когда Герцен пришел к выводу, что народ обманут, он стал рассматривать народ как силу, которая сама в состоянии добиться лучшей и более справедливой жизни. Его теория “русского социализма”, как известно, была связана с представлениями о сельской общине как основе коллективистской жизни народа, которая предполагает артельный труд и мирское управление. Это было упование на то, что уравнительное разделение земли обеспечит равенство людей. Идея распределения постоянно преобладает над идеей производства. Это одна из наиболее характерных черт всех русских “народников”, которые постоянно исходят из примата распределения над производством. Позже Герцен выступает против уравнительных утопий Бабефа, Кабе. В своих “Письмах старому товарищу”, адресованных Бакунину (1869), он пишет о том, что насилием и террором можно только освободиться от старого, но невозможно создать новое. Для этого нужно “народное сознание”. “Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри”. Народ по природе своей инстинктивно консерватор, он держится за тесные рамки, в которые он вколочен. И даже новое он воспринимает в старых одеждах. Герцен подчеркивает, что “взять неразвитие силой невозможно. Познание невозможно принудительно”. Против ложных догматов, верований, какими бы безумными они ни были, бороться насильно нельзя. Террор не уничтожает предрассудки, не завоевывает народности. Дико-необузданный взрыв не пощадит ничего, разгулявшаяся сила истребления уничтожит на своем пути все, что достигло человечество. Великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей. Сказать “не верь” так же в сущности нелепо, как сказать “верь”. Он подчеркивает, что народное сознание предстает как само собой сложившееся безответственное сырое произведение, ставшее таким в силу множества удач и неудач людского сознания, инстинктов и столкновений. И это надо воспринимать как естественный факт и менять его возможно соответственно этому. Герцен предлагает в сложившихся социальных нелепостях не искать виноватого, как и не обрушивать ответственность на былое. Прошлое надо понять, а само понимание страшно обязывает. Нанося старому порядку удар, надо сохранить все достойное из прошлого, своеобычное. “Тот, кто не хочет ждать и работать, тот идет по старой колее пророков и прорицателей, иересиархов, фанатиков и цеховых революционеров, а всякое дело, совершающееся при пособии безумных, мистических, фантастических в последних выводах своих, непременно будет иметь и безумные результаты рядом с дельными”. Нетерпение, увлечение страстью приведут к страшнейшим столкновениям и поражениям. Близкие Герцену взгляды на народ разделял и Чернышевский. При этом хотелось бы подчеркнуть, что и его трактовка народа, как и у Герцена, не была столь однозначна, как это часто приписывается Чернышевскому, призывавшему Герцена: “К топору зовите Русь”. В “Письмах без адреса” (1862) Чернышевский говорит о том, что в народе почти все дремлют, а те немногие, которые уже проснулись, считают, что призывы к народу ничего не дают ему. Народ не верит, что чьи-то заботы о нем могут принести ему пользу. Революционный процесс связан и с народным невежеством и “народной бестолковостью”. Он может с жестокой силой обернуться против самого народа. Мы, т. е. “Современник”, такой развязки желали бы избежать, ибо от этого пострадали бы интересы просвещения. Чернышевский констатирует горькую истину, что “народ невежествен, исполнен грубых предрассудков и слепой ненависти ко всем отказавшимся от его диких привычек... Он не пощадит ни нашей науки, ни нашей поэзии, ни наших искусств; он станет уничтожать всю нашу цивилизацию”. В связи с осуждением характера реформ 1861 г., которые не удовлетворили крестьян, он пишет о том, что ничто не приносит такой пользы, как собственные действия, направленные в собственных интересах. У Чернышевского слова “народ”, “трудящиеся”, “масса”, “работники”, “простолюдины” употребляются как синонимы. Чаще всего он говорит о народе и массе. Высшее и среднее сословие составляют только небольшую часть в каждой нации, а масса нации никогда, ни в одной стране не принимала деятельного, самостоятельного участия в истории. Тогда как “то, что хочет масса, гораздо обширнее реформ, которыми могли бы удовлетвориться сами по себе образованные сословия... Масса хочет коренных изменений в своем материальном быте”. Этими же понятиями он пользуется в своих рассуждениях о положении в Западной Европе. Он понимал, что “масса народа в Западной Европе еще погрязает в невежестве и нищете, поэтому она не принимает разумного и постоянного участия ни в успехах, делаемых жизнью достаточного класса людей, ни в умственных его интересах. Не опираясь на неизменное сочувствие народной массы, зажиточный и развитой класс населения ничего не сможет добиться”. Та же озабоченность судьбами народа и те же идеи его просвещения четко видны и в работах Добролюбова. Для него история общества есть история жизни народа и его борьбы за освобождение. Народ всегда хорошо понимает свои интересы. Он пишет о том, что в общем ходе истории самое большое участие приходится на долю народа и только весьма малая на долю отдельной личности. Историческая личность может выступать лишь искрой, воспламеняющей порох, но не камень. Она неизбежно потухнет, если не найдет быстро возгорающийся материал. И в то же время в статье “Черты для характеристики русского простонародья” он писал, что силы, имеющиеся у народных масс, не находят себе правильного и свободного выхода, они вынуждены пробивать себе неестественный путь и поневоле обнаруживаются шумно, сокрушительно, часто к собственной погибели. Для Добролюбова образ народа — образ реки, пробивающей все преграды и не могущей остановиться в своем течении. Как было бы желательно направить силы народа не во вред ему самому. Иногда для этого достаточно одного слова “друзей человечества”, чтобы сообщить его мыслям то направление, которое он сам боится им дать. Часто народ не понимает свои собственные стремления. “Друзья народа” приводят “в сознание масс то, что ясно передовым деятелям человечества, раскрывают и проясняют людям то, что в них живет еще смутно и неопределенно”. В статье “Луч света в темном царстве” он называет народ “темной массой”, “ужасной в своей наивности и искренности”. Он пишет о том, что “страшно и тяжело... идти наперекор требованиям и убеждениям этой... массы. Ведь она проклянет нас, будет бегать как от зачумленных... не по злобе, не по расчетам, а по глубокому убеждению, что мы сродни антихристу”. Когда он говорит о Катерине как о луче света в темном царстве, то имеет в виду, что она руководствовалась единственно силой своих чувств, “инстинктивным сознанием своего прямого неотъемлемого права на жизнь, счастье и любовь”. В конечном итоге Добролюбов на первый план выдвигает самосознание, самодеятельность народа. Все усилия призвать его к изменению своего положения, все прокламации тщетны, пока он сам не поднялся до принятия такого решения. Наиболее ярко идея просвещения народа была представлена во взглядах Писарева, признававшего за народом большую роль в развитии общества, но только при условии его достаточного духовного развития. А пока этого нет, нереально на него рассчитывать. Поэтому — больше реальных знаний. “Знания составляют ключ к решению общественной задачи”. Писарев осознанно выдвигает дилемму: или самодеятельность народных масс, или преобразующая сила знаний. В статье 1862 г. “Бедная русская мысль” он пишет, что мы не знаем, проснулся ли народ или еще спит. И когда “он проснется, то проснется сам по себе, по внутренней потребности; мы его не разбудили воплями и воззваниями, не разбудим любовью и ласками”. В споре с Добролюбовым он ставит вопрос так: Катерина или Базаров. Народные массы, “люди, которые кормят и одевают нас”, составляют пассивный материал, над которым друзьям человечества приходится много работать, но который сам помогает им очень мало. Когда же эта масса просыпается и поднимается в бой, то “... каждое событие оканчивается самой нелепой и печальной развязкой, если у данного народа не оказывается в наличности тех умственных способностей, тех знаний и той опытности, которые могли бы поворотить куда следует дальнейшее течение исторической жизни. Посмотрите, например, на первую французскую революцию: энергии, героизма, любви к отечеству и всяких других добродетелей было истрачено столько, что их хватило бы на освобождение всех народов земного шара; а между тем движение завершилось военным деспотизмом и позорнейшею реставрациею именно от того, что не нашлось в запасе положительных знаний, без которых и самый гениальный организатор всегда потерпит полнейшую неудачу”. Отсюда и культ знания у Базарова, истовая вера в их силу. Надежды на прогресс знаний и их решающую роль были связаны и с тем, что российская действительность 60-х годов была временем спада революционного движения, ситуация 1859-61 гг. не переросла в революцию, поутихли крестьянские волнения. Этим объясняются и представления Писарева, что накопление сил — это накопление знаний, и этот подход постепенно преобразуется в проблему взаимосвязи стихийности и сознательности. Мы привели эти многочисленные высказывания русских западников и революционных демократов, чтобы показать, что при всей их озабоченности положением народа они понимали его отсталость, неразвитость и свои надежды связывали не просто с революционным взрывом, а часто не столько с ним, сколько с его просвещением, с развитием его сознания. Народничество. В среде интеллигенции послереформенной России наступает разочарование результатами реформ. Становилось очевидно, что они не изменили кардинально положение масс. Оказались разрушенными надежды на стихийное восстание крестьян, на то, что они завоюют себе положенные права и прежде всего землю. Но в то же время в послереформенной России начинается определенное развитие капитализма с его накоплением городских масс и возникновением новых, не менее сложных противоречий. Народничество предлагало свою программу защиты народных масс от язв капитализма, а просветительский оптимизм, связанный с промышленным развитием страны, получает все меньшее распространение. Не случайно, что именно в эти годы развивается деятельность М. А. Бакунина с его совершено новым пониманием роли народа на новом этапе освободительного движения. В своем “Прибавлении к книге “Государственность и анархия” он рассуждает следующим образом: в крестьянском сознании существуют идеалы принадлежности земли всему народу, к тому же крестьянство враждебно настроено к государству, соответственно “ничего не стоит поднять любую деревню на бунт”. Народ играет главную роль в освободительном движении, а интеллигенция должна принять очистительный подвиг сближения с народом, примирения с ним. “Вопрос о нашем сближении с народом, не для народа, а для нас, для всей нашей деятельности, есть вопрос жизни и смерти... Мы должны видеть в нем не средство, а цель”. Бакунин руководствовался тем, что вопреки грубости, безграмотности народа его нельзя считать неразвитым. Пройдя свой путь исторического развития, он всегда готов к революции. И подтверждение тому служит история России, когда народный протест принимал форму бунта. Достаточно вспомнить движение Разина и Пугачева. И поскольку русский мужик по своей природе бунтарь, его не надо учить, его только надо призывать к бунту. И в то же время, по Бакунину, получается, что подтолкнуть народ к бунту может только “умственный пролетариат”, который осознал интересы и идеалы самого народа. Поэтому он может и должен разъяснить массам, что в них живет несокрушимая сила и “говорить с ними и толкать их в направлении их собственных инстинктов”. Он призывал молодежь покинуть гимназии и университеты и участвовать с народом в его освобождении. Революционное освобождение, подчеркивал Бакунин, неразрывно связано с идеалом справедливого социалистического общества. А возник такой идеал как результат народных исторических испытаний, его борьбы и страданий. И в то же время подобный идеал неразрывно связан и с надеждами и упованиями народа на лучшую, справедливую жизнь. Поэтому в народном идеале нашли свои отражения и положительные, и отрицательные черты народа, в том числе и патриархальность, “поглощение лица миром”, иллюзорная вера в царя-батюшку. Революционная интеллигенция, понимающая это двойственное формирование идеала, должна быть “приуготовителем” народной революции, способствовать народным массам творить историю. Позже Кропоткин будет постоянно подчеркивать роль народных масс в истории, показывать, что именно массы составляют сущность социальной жизни во все времена, что только им дано гармоничное сочетание инстинкта и разума. Кропоткин определяет массу как толпу без имени. Все ценное в историческом прогрессе создано в гуще народной жизни, в том числе свобода, справедливость, счастье, а гражданские законы, суд присяжных могут только выразить то, что создано безымянным гением народной толпы. Взгляды Бакунина и народников на народ были весьма близки. Позже Плеханов очень точно отметит эту черту — “веру в возможность могущественного, решающего влияния нашей интеллигенции на народ... Эта самоуверенность интеллигенции уживалась рядом с самой беззаветной идеализацией народа”. Вполне логично Плеханов отметит потом родство Ленина с Бакуниным, который писал в “Государственности и анархии” о необходимости “организации разнузданной чернорабочей черни”, говорил о “диком, голодном пролетариате как носителе социализма”. Бердяев охарактеризует Бакунина как “фантастическое порождение русского барства — это огромное дитя, всегда воспламененное самыми крайними и революционными идеями, русский фантазер, неспособный к методическому мышлению и дисциплине, что-то вроде Стеньки Разина русского барства... ”. Идеи анархизма во многом оказались переплетенными с некоторыми воззрениями народников. Известно, что само народничество не было однородным по своим взглядам, в том числе и по своим представлениям о путях и возможностях изменения жизни народа. Так П. Л. Лавров, (1823—1900) как и его последователи, исходил из того, что народные массы не готовы к революции, но они обязательно “созреют”, как только им объяснят, какое общественное устройство им выгодно. Необходимо прояснить народу его истинные потребности, каким путем возможно удовлетворить эти потребности и показать народу ту силу, которая в нем заложена, но не осознана. Все изменения в народной жизни должны уясняться “посредством народа”. Массы должны понять цели революции и быть подготовлены к ней. При этом важно сдерживать народ от преждевременных, местных бунтов. Лавров подчеркивает, что прошедшее нельзя исправить, из него необходимо извлечь уроки и искупить вину “отцов”. Отсюда и популярность в народнической среде идеи “уплаты долга” народу. Книга Лаврова “Исторические письма”, написанная в ссылке в 1866—68 г., была воспринята как обоснование роли интеллигенции в борьбе за освобождение народа. По словам одного из землевольцев работа Лаврова рассматривалась “как книга жизни, как революционное Евангелие, философия революции”. Эта книга оказала огромное воздействие на движение “хождения в народ”. Она призывала молодежь овладевать знаниями и нести их в народ для подготовки революции. Лавров рекомендовал создавать “опорные пункты” из интеллигенции и уже просвещенных представителей народа. При этом он исходил из того, что “лишь строгою и усиленной личной подготовкой можно выработать в себе возможность полезной деятельности среди народа. Только внушив народу доверие к себе как личности, можно создать необходимые условия подобной деятельности. Лишь уясняя народу его потребности и подготовляя его к самостоятельной деятельности для достижения явно понятых целей, можно считать себя действительно полезным участником в современной подготовке лучшей будущности России”. Совсем другого плана были представления П. Н. Ткачева (1844—1885 г.) — идеолога революционного народничества. Он также убежден, что “народ к революции не готов”. По его мнению, он вряд ли вообще будет к этому когда-нибудь готов. “Вековое рабство, вековой гнет приучили его к тому терпению и бессловесному послушанию; развили в нем рабские инстинкты, самые возмутительные насилия не в состоянии расшевелить его притупленные нервы”. Идеалы народных масс, прежде всего крестьянства, консервативны, “не идут далее окаменелых форм его бытия”, они не способствуют построению нового мира. По Ткачеву, нагло лгут те, кто говорит, что народ в ближайшем времени возмутится и поумнеет. Народ сам по себе не в силах осуществить социальную революцию. “Освобождение народа посредством народа — это миф народной самопомощи”. Но в то же время русский народ можно назвать инстинктивно революционным, социалистическим по инстинкту, несмотря на его кажущееся отупение. Отсюда установка Ткачева на немедленное “делание” революции. Надо только использовать скрытое недовольство народных масс, уловить момент, когда их подавленное озлобление вырвется наружу. Ведь социалистический идеал, по Ткачеву, значительно шире, чем народный идеал. Народ — лишь материал, которым пользуется революционное меньшинство. Поэтому массы и не должны иметь никакого решающего значения, никакой первенствующей роли, т. к. после уничтожения своих врагов они тут же вернутся в свой мир. Решающая роль принадлежит исключительно “революционному меньшинству”, которое и не должно рассчитывать на активную поддержку народа. Отсюда и основная идея Ткачева — сильная власть, которая может все. Когда же власть слаба, то народ поднимается против нее, ибо он уверен в безнаказанности и успехе своего протеста. Бердяев считал Ткачева более чем кого-либо другого предшественником Ленина. Ткачев не был демократом. Он утверждал власть меньшинства над большинством. И в этом плане его идеи были весьма далеки от анархизма Бакунина. Хождение в народ (1874—75 г.) показало бесплодность этой идеи, она “отскакивала от русской массы как горох от стены”. И тогда получает распространение революционное народничество с лозунгом “Земля и воля” и с очень заметным влиянием бакунизма. Коль нет широкого массового движения, коль масса инертна, то остается террор. Были определенные расхождения между программой Бакунина и “Землей и Волей”. Если первая считала основной задачей призывать народ к бунту, то вторая не признавала идею скоропалительного бунта и ратовала за организацию оседлых поселений революционеров в деревне. Но программа “Земли и воли” также не могла быть поддержана широкими народными массами и реализована на практике. “Если бы каким-то чудом в 1881 году эти идеи были бы проведены в жизнь, то даже страшно представить себе степень всеобщего хаоса, разгула диких страстей и вандализма, которые могли бы воцариться в стране”. Не выдержало испытаний жизни основное положение народничества — общественная жизнь народа должна подчиняться только мнению народа, а отмена крепостного права делает возможным воздействовать на это мнение путем просвещения. Именно оно и изменит общественную жизнь народа. В. Фигнер в 1882—83 г., пытаясь восстановить разрушенную организацию, тем не менее понимала, что “колесо истории против нас”. В 1884 г. она уже не имеет никаких иллюзий “относительно духовного облика средних людей”. “Народная воля” не имела поддержки народных масс, ее деятели считали, что, говоря словами Желябова, “история движется ужасно тихо, надо ее подталкивать”. И чем пассивнее проявляли себя народные массы, тем сильнее распространялась среди противников самодержавия мысль о необходимости насилия, а борьба против него как нравственная обязанность. Коль нет широкого массового движения, коль масса столь инертна, то остается террор. В своих воспоминаниях В. Фигнер писала, что убийство царя замышлялось как акт, который всколыхнет всю страну. “Мы хотели активных выступлений массы, надеялись, что они произойдут. Но в жизни наши чаяния решительно не находили фактического оправдания... исходной точкой своей имело глубочайшее убеждение, что успешная борьба с правительством развяжет скрытые силы, таящиеся в народной массе... тут исконная, глубокая вера революционера, что жив народ, жива душа его”. Далее Фигнер пишет, что решение об убийстве царя было отказом от концепции “хождения в народ”, ибо не удалось его поднять ни путем социалистической пропаганды, ни путем борьбы за реально осознанные и исторически выработанные русским народом нужды и требования. Фигнер приходит к выводу: “По культурным и политическим условиям деревни никакой размах в смысле сближения с массой, даже на почве просветительной деятельности оказывался невозможным”. При анализе существовавших в России подходов к пониманию народа, народных масс мы сталкиваемся с самыми разными точками зрения: от фанатичного, как пишет Водолазов, почти религиозного преклонения перед каждой подробностью народной жизни до не менее фанатичного презрения к самым мощным народным движениям. Так в работе современного российского автора А. Кольева “Миф масс и магия вождей” миф народничества трактуется как самый старый политический миф, имевший хождение в России. От него, считает автор, следует отказаться, ибо он неконструктивен. Соглашаясь с этой точкой зрения, мы считаем обоснование ее совершенно неприемлемым. Говоря о современности, он считает, что “То, что сегодня называется народом — всего лишь население страны, разбазаривающее достояние, нажитое предками. Этому населению наливают — оно спивается, показывают импортную побрякушку — оно готово заложить душу, лишь бы обладать ею; оскорбляют — оно готово подобострастно заглядывать в глаза развратной власти”. В соответствии с такой трактовкой народа делается крайне националистический вывод — живущее поколение россиян должно быть исключено из понятия “русский народ”. Само понятие русского народа как бы оказывается вне времени и пространства. Это некое мифологически идеализированное образование, не связанное с реальной историей, социокультурными традициями, менталитетом. В рамках нашего исследования особый интерес представляют взгляды такого известного теоретика народничества, как Н. К. Михайловского. Его социология, как известно, уделяла первостепенное значение личности. Это определяло во многом и его трактовку народа и психологического механизма всяких массовых действий. Для него народ — это совокупность трудящихся классов общества, все, кто зарабатывает свой хлеб собственным трудом. Соответственно и служить народу значит работать на пользу трудящегося люда, а интересы народа должны быть основой политического мышления. Но “служить народу не значит потакать его невежеству или прилаживаться к его предрассудкам”. Михайловский считал, что “рядом с варварскими чертами русского обычного права можно поставить множество высоких и поистине умилительных черт народного характера”. Для него “неоспоримо, что у мужика есть чему поучиться, но есть и нам, что ему передать. И только из взаимодействия его и нашего и может возникнуть вожделенный новый период русской истории. Голос деревни слишком часто противоречит его собственным интересам, и задача состоит в том, чтобы искренно и честно признав интересы народа своей целью, сохранить в деревне, как она есть, только то, что действительно этим интересам соответствует”. Михайловский замечает, что мнение народных масс часто вступает в противоречие с их подлинными интересами, и недопустимо во всем им вторить. Он не приемлет маниловский подход к народным массам, крестьянству, когда рассуждения о величии и достоинствах “правды народной” осложняют выявление подлинных интересов народа. Он выступает против идеализации мужика, считая ее особо вредной. Ее еще как-то можно было оправдать во времена крепостничества. В результате — пишет он — мы знакомы с народом более со стороны его достоинств, а не недостатков, тогда как “даже априорным путем слишком нетрудно сообразить, что беспримерно тяжелые исторические условия жизни нашего народа должны были произвести в нем те или иные нравственные изъяны, с которыми рано или поздно нам придется считаться и игнорировать которые не только ошибка, но и преступление”. Неужели века бесправия, рабства и нищеты прошли для него безболезненно, не породив никаких — вопрошает он, пороков? Если народ уж так хорош, то может все это даже способствовало улучшению народа? Тогда и нет нужды бороться за улучшение его жизни. Михайловский признавал, что народники оказались бессильными служить “просветлению народного разума”, но это не означает потворства заведомо неправильным народным мнениям. Подобное потворство есть лицемерие. Он выступает против К. Леонтьева, призывавшего учиться у народа, т. е., по Михайловскому, следовать его верованиям и идолам и признавать его покорность. Все это он называл публично практикуемым развратом мысли. Любой общественный протест, возникший в глубинах народных масс, согласно Михайловскому, принимал или форму “вольницы”, стихийных бунтов, когда народ идет напролом и готов все смести на своем пути, без какой-либо реальной программы, или форму “подвижничества”, когда сектанты, раскольники покидали общество. Но всегда такому сопротивлению необходим герой, вождь, увлекающий за собою массу на дурное или хорошее, “на благороднейшее или подлейшее, на разумное или бессмысленное дело”. Героем может сделаться любой человек, а не только выдающаяся личность, “первый встречный”, который по каким-то причинам возвысится над толпой и увлечет ее. В 1882 г. в “Отечественных записках” Михайловский публикует работу “Герои и толпа”, где говорит, что массовые движения как общественное явление со своими специфическими свойствами и законами возникновения, существования и прекращения этого существования пока еще наукой не затронуты. Сам он исходит из того, что “толпой мы будем называть массу, способную увлекаться примером опять-таки высокоблагородным или низким или нравственно безразличным”. Под толпой он понимает людской конгломерат, а для ее образования нужны сильные впечатления, которые задавливают другие, или постоянная скудость впечатлений. В любом массовом движении надо различать, считает он, общие условия, которые непосредственно воздействуют на всех и каждого участника, и такие, которые толкают их к бессознательному подражанию. Он ведет речь о массовом гипнозе, даже психозе, о “патологической магии”, когда толпа подчиняется внешнему раздражителю. И чем однообразнее и в духовном плане скуднее жизнь народа, тем легче он поддается этой магии. Под воздействием чисто психологических факторов народ может пойти на самые необдуманные действия. И примером тому служат крестовые походы для освобождения гроба Господня, “охота за ведьмами”, религиозный психоз, националистические проявления. И одновременно с этим, поддавшись такой магии, народ освобождался от тиранов, участвовал в освободительных движениях. Его взгляды близки Лебону и Тарду. Он также обращает внимание на то, что в обыденной жизни мы постоянно сталкиваемся с фактом подражания. Истории известны подражательный характер всякого рода коллективных судорог, конвульсий, нелепых плясок. В средние века — напоминает он — мы постоянно видели толпу в состоянии некоего беспредметного напряжения, когда подражание было связано с неистовыми плясками. Подражание часто сопровождается экзальтацией, экстазом, когда люди совершенно не в состоянии управлять собой. Непреодолимая сила бессознательного подражания порой выделяется так резко, что сам факт подражания не вызывает никаких сомнений. Как и Лебон, он говорит о заразительности, имеющей место в толпе, о том, что мы ничего не знаем о процессе душевной заразы, об условиях, благоприятствующих ее росту. Все это предстает как нечто таинственное, хотя он и признает, что заразительность связана с эмоциональным настроем окружающих. Однако нельзя признать, считал Михайловский, подражание единственным двигателем массовых движений. Были еще какие-то причины, превращающие в толпе людей в автоматы, заставляющие их следовать за героем. Такое воздействие героев на толпу он объяснял ненормальным, патологическим состоянием общества, когда опустошенное сознание и обессиленная воля могут толкнуть массы людей на любые необдуманные действия. Героем он называет человека, увлекающего своим примером “массу на хорошее и дурное, благороднейшее или подлейшее, разумное или бессмысленное дело”. Это “магический гипнотизер”, увлекающий толпу. При определении великого человека все зависит, по Михайловскому, от точки зрения. Для кого-то он полубог, для других “он может оказаться мизинцем левой ноги”. Герой важен не сам по себе, а лишь вызванным им массовым движением, как средство воздействия на толпу и как рупор толпы. Очень важно поэтому, кто именно подталкивает массы к изменению его положения. Говоря в этой связи о Л. Толстом, Михайловский так выразил его отношение к народу: “В народе лежат задатки громадной духовной силы, которые нуждаются только в толчке. Толчок этот может быть дан только нами, представителями “общества”, больше ему неоткуда взяться, а мы даже обязаны его дать. Но он должен быть дан с крайней осторожностью, чтобы как-нибудь не затоптать или не испортить лежащих в народе зачатков сил, а это возможно, ибо сами мы люди помятые, более или менее искалеченные, дорожащие разным вздором”. Проблема масс, толпы возникала по мере расслоения крестьянства, возникновения городских масс и их воздействия на жизнь общества, по мере развития капиталистических отношений. Этот процесс четко подметил Г. Успенский, зафиксировав появление среднего, массового человека, иными словами, процесс омассовления. В 1883 г. он пишет: “... теперь пойдет все сплошь... пойдет сплошное, одинаковое, точно чеканное... сплошной обыватель и сплошная нравственность, сплошная правда, сплошная поэзия, словом, однородное, стомиллионное племя, живущее какой-то сплошной жизнью, какой-то коллективной мыслью и только в сплошном виде доступное пониманию”. Столь четкого определения массового общества, причем когда оно находилось только в самом зародышевом состоянии, не давал еще никто в России, оно вступало в противоречие с самим духом народничества с его культом народа. Весьма тесно связан с народническим мировоззрением Салтыков-Щедрин. Он признавал необходимость развития сознания в народе, “утверждения в народе деятельной веры в его нравственное достоинство”. Идея “хождения в народ” и была внесением луча света в темное царство, в омертвелые массы, предполагала подъем народного духа. При этом он констатировал пассивность народа, его болезненную спячку, послушание. Именно поэтому народ необходимо просветить и “как только он поймет, убедится, что право голодать, право не пользоваться ни благами, ни радостями жизни не заключает в себе ничего неприступного, он сразу устранит его сам, даже без посторонней помощи”. Салтыков-Щедрин выступает против корыстных спекуляций интересами народа, против восприятия его как “кокона, от которого отскакивают всякие бедствия”. Народу, толпе необходим нравственный покой, мирное развитие. Устами Глумова он говорит: “Коли издали слушать, так и стон в общей массе не поразителен, даже гармонию своеобразную представляет, а вот как выхватить из массы отдельный вопль... ужасно! ужасно! ужасно!”. Века подъяремной неволи исказили нравственную и разумную сущность народа. “Подневольность должна уметь стыдиться, должна уметь “презирать”. Поэтому столь важно напоминать о стыде. Рабство только тогда исчезнет из сердца человека, когда он почувствует себя охваченным стыдом. Особое место в истории теоретической мысли России занимает Достоевский, убежденный, что интеллигенция не понимает нужд народа и строит свои планы насильственного изменения его жизни. Она должна опроститься до уровня народа, его мыслей и верований, “мы должны преклоняться перед народом и ждать от него всего, и мысли образа, преклониться перед правдой народной и признать ее за правду, даже и в том ужасном случае, если бы она вышла бы отчасти и из Четьи минеи”. Достоевский хорошо понимал, что разум не является единственным источником поведения людей, что огромное значение имеют иррациональные моменты, в частности желания, как он говорит, “хотение”, которое порой выступает и против собственных интересов. Народ, о котором он вел речь, — это прежде всего “униженные и оскорбленные”, душа которых “всечеловечная и всесоединяющая”. Русский народ у него выступает как мессианский носитель высшей духовной истины, он народ-богоносец, носитель идеи всечеловеческого братства. И в то же время Достоевский обрисовывает социальную страсть к анархии и насилию. Но насилием, убежден Достоевский, нельзя ничего добиться, оно ведет только к деспотизму, нивелировке людей. И будущее общество, если оно возникнет по рецептам социалистов, станет обществом всеобщего деспотизма. Позже Д. Мережковский в своей “Тайне русской революции” (1939) напишет, что демон Верховенский выступает как онтологический прототип большевика. “Начал Верховенский-Нечаев — продолжил Ленин и кончит Сталин. Эти ничем не лучше и не хуже того; мерить надо всех троих одною мерою и судить одним судом”. Свое понимание народа и его роли в истории мы видим у Л. Толстого. Он не считал нужным воспитывать народ, он сам стоял на позиции народа, а точнее, патриархального крестьянства. Достижения цивилизации, согласно Толстому, чужды и непонятны народу, задавленному тяготами жизни, они воспринимаются им как враждебные, ненужные. Выдвигая на первый план патриархальные отношения, земледельческий труд, народ он представляет как носителя чистой веры и абсолютной нравственности, как основу всего общественного здания. Плоды культуры не просто недоступны народу, а воспринимаются им враждебно. Для него истинный народ представлен Платоном Каратаевым из “Войны и мира”. Соответственно и будущее России Толстой рассматривает в зависимости от народной жизни. Сама роль выдающейся личности в истории ставится им под сомнение, суть ее влияния на народ для него крайне сомнительна. “Брожение народов запада в конце прошлого века и стремление их на восток объясняется деятельностью Людовика ХIV, ХV и ХVI, их любовниц, министров, жизнью Наполеона, Руссо, Дидерота, Бомарше и других? Движение русского народа на восток, в Казань, Сибирь выражается ли потребностью больного характера Ивана IV и его переписки с Курским?.. ”. Историей управляет “невидимый машинист” — провидение. И проявляет себя провидение через деятельность народных масс. “Стоит только вникнуть в сущность каждого исторического события, т. е. деятельности всей массы людей, участвовавших в событиях, чтобы убедиться, что воля исторического героя не только не руководит действиями масс, но сама им руководима”. Основная идея Толстого радикально порвать с цивилизованным обществом, проникнутым до основания ложью, лицемерием. Эта идея при всем его неприятии насилия, была по сути своей революционна, и на это совершенно верно указывал Бердяев. Сама сущность народнической идеологии с ее внесением сознательности в массы выдвигала и вопрос о роли личности в истории. Мы не будем останавливаться на марксистском подходе в этом вопросе, но напомним трактовку Плехановым этой проблемы в его известной статье “К вопросу о роли личности в истории” (1898). Трактовка эта дается в чисто марксовом понимании: роль личности определяется организацией общества, теми общественными потребностями, которые стоят на повестке дня. И в той мере, в какой личность выражает эти потребности, она воздействует на ход исторических событий. Человеческая природа неизменна, изменяются вслед за развитием производительных сил сами общественные отношения. Плеханов напоминает о том, что порой, особенно после Французской революции, стали акцентировать внимание и на действия страстей, часто сбрасывающие с себя всякий контроль сознания, а действия великих людей рассматривать как фатальную необходимость. “Человек, считая себя посланником Божьим, подобно Магомету, избранником ничем неотвратимой судьбы, подобно Наполеону, или выразителем никем непреодолимой силы исторического движения... обнаруживает почти стихийную силу воли, разрушая как карточные домики все препятствия, воздвигаемые на его пути Гамлетами и Гамлетиками разных уездов... ”. Но в действительности, подчеркивает Плеханов, влиятельные личности благодаря особенностям своего ума и характера могут изменять индивидуальную физиономию событий, некоторые частные ее последствия, но не могут изменить общего направления. Великий человек велик не тем, пишет он, что его личные особенности придают индивидуальную физиономию великим историческим событиям, а тем, что у него есть особенности, делающие его наиболее способным для служения великим общественным нуждам своего времени. Никакой великий человек не может навязать обществу такие общественные отношения, которые уже или еще не соответствуют его запросам. И эти общественные отношения воздействуют на психику людей. Социальная психика изменяется в соответствии с изменениями этих отношений, следовательно, возможно влиять на социальную психику, а “влиять на социальную психику — значит влиять на исторические события, стало быть в известном смысле я все-таки могу делать историю... ”. Весь XIX век в России проблема народа, его судеб, как мы это пытались показать, была центральной. И трактовка этой проблемы давалась в просвещенческом, народническом в самом широком смысле этого слова ракурсе. Именно с таким идейным багажом Россия вступила в XX век, ознаменовавшийся революциями и мировыми войнами. Конечно, в истории русской общественной мысли были и другие взгляды, в том числе и либерального характера. Так известный либеральный историк и философ Б. Н. Чичерин считал, что идеи социализма о равенстве и будущем блаженстве всего народа есть чистая фантазия, “чистый бред воображения”, не имеющий под собой ничего реального, а республиканско-демократический строй связан с господством деспотизма “грубой силы массы”. Но воздействие такого рода идей не было преобладающим. Преобладающим в среде интеллигенции было народопоклонничество. В 1918 г. Бердяев сделает следующий вывод: “... все формы русского народничества — иллюзии, порождения русской культурной отсталости... Для народнического сознания народ подменил Бога, служение народу, его благу и счастью подменило служение правде и истине. Во имя народа как идола готовы были пожертвовать величайшими ценностями и святынями, истребить всякую культуру как основанную на неравенстве, всякое бытие как наследие отцов и дедов”. Первые попытки осмысления революции 1905 года. Как известно, революции всегда сопровождаются небывалым по сравнению с обычным ходом истории всплеском активности масс, их непосредственным воздействием на политическую жизнь страны. Важнейшим условием успеха революции является ее опора на массовое движение. Но это не означает, что именно массы делают революцию. Революции возникают в силу целого ряда объективных и субъективных обстоятельств. Но несомненно, что массы в периоды своих революционных выступлений расшатывают существующий строй, что революция — это всегда ломка старого. И в этом смысле революция, в которой участвуют широкие народные массы, — как правило, это и бунт со всеми вытекающими из него последствиями. При этом далеко не всегда оказывается, что возводимое на обломках старого новое соответствует интересам, чаяниям народа. В советской литературе достаточно много написано о роли масс в революции, причем исключительно с положительным знаком, как процесс прогрессивного развития истории. Мы не ставим под сомнение, что политика самодержавия, не желавшая принять конституционные формы правления, отрицавшая какие бы то ни было формы участия общества в политической жизни страны, какие бы то ни было реформы, привела к революции 1905 г. Но в плане нашего изложения мы остановимся на попытках объяснения того, как общественная мысль в России не только подготавливала революцию, но и определенным образом воспринимала действия народных масс во время революции. Серьезной попыткой такого осмысления причин революции 1905 г. и уроков ее поражения были “Вехи”. Сборник статьей о русской интеллигенции”, напечатанные в 1909 г. Трактуя причины и характер революции, авторы показывают, как любовь к народному благу и уравнительной справедливости подчинили себе истину и нравственность. В результате этого — в ходе революции политические преступления незаметно слились с уголовными. Бердяев так сформулировал этот столь распространенный среди интеллигенции тезис: “Да сгинет истина, если от гибели ее народу будет лучше житься, если люди будут счастливее, долой истину, если она стоит на пути заветного клича “долой самодержавие”. Блага народа ставились выше “вселенской истины и добра”. Один из авторов “Вех” С. Н. Булгаков считал, что “Русская революция развила огромную разрушительную энергию, уподобилась гигантскому землетрясению, но ее созидательные силы оказались далеко слабее разрушительных... . Русская революция была интеллигентской... Она (интеллигенция) духовно оформляла инстинктивные стремления масс, зажигала их своим энтузиазмом, была нервами и мозгом гигантского тела революции”. Он говорит о том, что у интеллигенции преобладало чувство виновности перед народом, своего рода “социальное покаяние”. Отсюда ее мечта быть спасителем народа, отсюда и максимализм. В мечтах о спасении народа проявляются признаки идейной одержимости, фанатизма, самогипноза, глухого к голосу жизни. Сознательно или бессознательно интеллигенция порождала атмосферу ожидания социального чуда, всеобщего катаклизма, эсхатологического настроения. Все мечтают о грядущем царстве правды, стремятся к спасению человечества. И все это сопровождается иррациональной “приподнятостью настроения, экзальтированностью, опьянением борьбой. В каждом максималисте сидит маленький Наполеон от социализма или анархизма, весь переполненный исторической нетерпеливостью, отсутствием трезвого взгляда на исторические события, готовый вызвать социальное чудо”. История русского народа у Булгакова предстает как история подвижничества. Если народ мог вынести татарщину, затем московскую и петербургскую государственность, это многовековое историческое тягло, и “сохранить свою душевную силу, выйти живым, хотя и искалеченным, то это лишь потому, что он имел источник духовной силы в своей вере и идеалах христианского подвижничества, составляющий основу его национального здоровья и жизненности”. Другой автор “Вех” Гершензон считает, что против гипноза общей веры и подвижничества могли устоять только люди исключительно сильного духа, такие как Достоевский, Толстой. А средний человек если и не верил, то не смел себе признаться в этом. Интеллигенция, стремясь просветить народ на свой лад, т. е. развить его ум и приобщить его к знаниям, разрушает его душу, сдвигает с “незыблемых доселе вековых оснований”. Разрушение в народе вековых религиозно-нравственных устоев освобождает в нем темные стихии, которых так много в русской истории, отравленной злой татарщиной и инстинктами кочевников-завоевателей “В исторической душе русского народа всегда боролись заветы обители преподобного Сергия и запорожской сечи, или вольницы, наполнявшей полки самозванцев Разина и Пугачева. И эти грозные, неорганизованные, стихийные силы в своем разрушительном нигилизме только, по-видимому, приближаются к революционной интеллигенции... Интеллигентское просветительство одной стороной своего влияния пробуждает эти дремавшие инстинкты, возвращает Россию к хаотическому состоянию... Такова мораль революции в народе”. Для Гершензона позиция просветительства неприемлема, поэтому для него “история нашей публицистики, начиная после Белинского в смысле жизненного разумения — сплошной кошмар. Смешно и страшно сказать: Она делала все свои выкладки с таким расчетом, как будто весь мир, все вещи и все человеческие души созданы и ведутся по правилам человеческой логики, но только недостаточно целесообразно, так что нашим разумом мы можем ставить миру временные цели... Непонятно кажется, как могли целые поколения жить в таком чудовищном заблуждении”. Сказать, что народ нас не понимает и ненавидит, значит не все сказать — пишет он. Нет, он, главное, не видит в нас людей, мы для него человекоподобные чудовища, люди без Бога в душе... И оттого народ не чувствует в нас людей, не понимает и ненавидит. Народная душа — качественно иная. “Душа народа вовсе не tabula rasa, на которой без труда можно чертить письмена высшей образованности, у нее известная совокупность незыблемых идей, верований, симпатий. В традициях славянофильства Гершензон считал, что на Западе господствуют идеи, а не эмоциональный настрой, оттого мирный исход тяжб между господином и народом психологически возможен. “Между нами и нашим народом — иная рознь, мы для него не грабители, ... но он не чувствует в нас человеческой души и поэтому ненавидит нас страстно, вероятно с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои... . Нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом — бояться мы его должны, пуще всех козней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной”. Важнейший вопрос о правосознании русского народа ставится в статье Кистяковского “В защиту права”, в которой говорится, что низкий уровень правосознания народа во многом связан с общинным бытом, артельностью, которые определяются внутренним, а не прописанным законодательно сознанием о праве и не-праве. Это и явилось причиной “ошибочного взгляда на отношение нашего народа к праву” и дало повод славянофилам и затем народникам считать, что народ руководствуется только своим внутренним сознанием и действует исключительно по этическим побуждениям. Конечно, нормы права и нормы нравственности не были достаточно дифференцированы в народе, но люди, пошедшие в народ для его просвещения, и должны были способствовать процессу развития правосознания, а не исходить из ложной точки зрения, что сознание народа ориентировано исключительно на нравственные понятия. О невозможности применения книжных формул к народным массам, у которых пошедшие в народ интеллигенты обнаружили лишь смутные инстинкты, пишет в своей статье П. Струве. “Интеллигентская доктрина служения народу не предполагала никаких обязанностей у народа и не ставила ему никаких воспитательных задач. Народническая, не говоря уже о марксистской, проповедь в исторической действительности превращалась в разнуздание и деморализацию”. Струве говорит о том, что политический кризис России, революция 1905 г. сопровождались социальными страданиями народа, стихийно выраставшими из них социальными требованиями, “инстинктами, аппетитами и ненавистями”, что “прививка политического радикализма интеллигентских идей к социальному радикализму народных инстинктов совершалась с ошеломляющей быстротой”. Об обожествлении интересов народа, о том, что благо народа выступает символом веры русского интеллигента можно прочитать в статье “Этика нигилизма” С. Франка. Высшей и единственной задачей оказывается служение народу, а отсюда “аскетическая ненависть ко всему, что препятствует, не содействует осуществлению этой задачи”. Отсюда и проистекает культ опрощения. При этом, согласно Франку, речь идет не о толстовских призывах, а о метафизическом отталкивании культуры. Народнический дух нашел свое проявление в двух резко различных формах: “в форме непосредственно альтруистического служения народу, и в форме религии абсолютного осуществления народного счастья”. Мораль народников — служение этой цели, соединенное с аскетическим самоограничением и ненавистью к самоценным духовным запросам. Можно говорить о религии абсолютного осуществления народного счастья в сочетании с мечтой об этом осуществлении в абсолютной и вечной форме. Психологически эта мечта весьма близка религиозной вере. Истоками такого понимания, по Франку, являются руссоистские взгляды, согласно которым все бедствия и несовершенства человеческой жизни связаны с ошибками или злобой отдельных людей или классов, что нужно устранить только несправедливость насильников и глупость насилуемого большинства, чтобы основать царство земного рая. Происходит — пишет он — упоение идеалом радикального и универсального осуществления народного счастья. Сама идея всечеловеческого счастья подменяет жизнь простых людей, в жертву этой идее приносится все, в том числе и сами люди. Соответственно есть жертвы и виновники мирового зла. Первых социалист жалеет, но его помощь может принести пользу лишь отдаленным потомкам. Вторых же он ненавидит. “Это чувство ненависти к врагам народа и образует конкретную и действенную психологическую основу его жизни. Так из великой любви к грядущему человечеству рождается великая ненависть к людям, страсть к устроению земного рая становится страстью к разрушению”. Вывод Франка — революционаризм есть лишь отражение метафизической абсолютизации ценности разрушения, отражение представлений, что борьба, уничтожение врага, насильственное разрушение старых социальных форм обеспечит осуществление общественного идеала. Как только разрушение заслоняет другие виды деятельности, так ненависть занимает место других видов психической деятельности. Давая свою трактовку социализма, Франк считает, что если теория хозяйственной организации как бы представляет собой технику социализма, то душой ее выступает идеал распределения, распределительная справедливость. Иными словами, для создания счастья на земле надо не созидать, а отобрать плоды созидания у тех, кто незаконно завладел ими в свою пользу. Это превознесение, абсолютизация распределения за счет производства касается всех сфер жизни, а не только материального производства. “Дух социалистического народничества во имя распределения, пренебрегающий производством, — доводя это пренебрежение не только до полного игнорирования, но даже до прямой вражды, — в конце концов подтачивает силы народа и увековечивает его материальную и духовную нищету”. Нищие — продолжает он — не могут разбогатеть, если посвящают все свои помыслы одному лишь равномерному распределению. Вне национального богатства невозможно народное благосостояние. Нельзя, чтобы любовь к бедным превращалась в любовь к бедности. Если богатство — зло, а бедность — добро, то как можно сделать народ богатым. Желая дать народу просвещение, духовные блага, нельзя считать духовное богатство роскошью. В результате предстает “идеал простой, бесхитростной, убогой и невинной жизни. Иванушка-дурачок, “блаженненький”, своей сердечной простотой и святой наивностью побеждающий всех сильных, богатых и умных — это общерусский национальный герой... ”. В этой критике народничества особое внимание обращает на себя два момента: отсутствие у народа традиций правосознания и наличие идеала распределительной справедливости. Народные массы и Октябрьская революция. Со всей остротой поставила вопрос о роли масс в революционные периоды Октябрьская революция. Видимо, рассматривать ее как переворот было бы неправильно, т. к. она в конечном счете захватила и вовлекла в свой водоворот огромные массы людей. Нельзя не учитывать и того факта, что именно разочарование широких масс в результатах Февральской революции с ее катастрофическим ухудшением экономического положения в стране и продолжением мировой войны способствовали победе Октябрьской революции. Лозунги, выдвинутые большевиками, нашли широкую поддержку в массах. Они поверили, что угроза возврата старого режима реальна и большевики смогут воспрепятствовать этому, что кончится война, крестьяне получат землю. В советской литературе, как правило, революции, как и всякий народный протест, было принято рассматривать с политэкономической точки зрения, с позиций классовой борьбы. Но сущность революции, да и всякого социального конфликта сложнее, чем только наличие противоречивых экономических интересов противостоящих сторон. Революции особенно наглядно выявляют многие иррациональные моменты в поведении масс. Известный русский социолог Питирим Сорокин назвал действия народных масс в России, увлеченных высокими идеями, законом социального иллюзионизма. Речь идет о расхождении “тьмы низких истин” от “возвышающего обмана”. “Из одного края великой русской земли до другого произносились они (высокие, иллюзорные идеи. — автор), заражали миллионы, зажигали их огнем энтузиазма и фанатизма, будили и опьяняли их и возбуждали великую веру к себе и в себя. Казалось, что великий час пробил, вечно жданное наступает, мир обновляется и “синяя птица” всех этих ценностей в руках. История еще раз обманула верующих иллюзионистов. Поистине, слепые вели слепых и все упало в яму. Вместо “синей птицы” в руках оказалась та же старая ворона, только обстриженная и искалеченная. История еще раз обманула верующих иллюзионистов”. Революция способствовала формированию иррациональной веры в ее ценности, что освобождало от необходимости анализа. Подобная вера обеспечивает добровольное подчинение интересам коллектива, а ценностная дезориентация приводит к отрицанию разнообразных форм бытия, к установке на слитность, однородность. Она закладывала основы тоталитарной системы с ее унификацией и наличием образа врага, противостоянием “Мы — Они”. Мы специально акцентируем внимание на иррациональных чертах в поведении масс, на многие из которых обращал внимание и Бердяев, который вполне логично дает определение большевизма как революционного, анархистско-бунтарского народничества. И в то же время он писал о том, что большевизм имел много общего с распутинщиной и черносотенством, в том числе и во вражде к “образованным”, к творческой интенсивности, и жажде раздела богатства. . Россия — считает он — уже давно больна духом. В нее вселились бесы, то черные, то красные, русский максимализм, бросающий нас из одной крайности в другую, есть болезнь духа, метафизическая истерия, внутреннее рабство. Совсем еще недавно народ был черносотенным и солдатскими штыками поддерживал самовластье и темную реакцию. Теперь в народе победил большевизм, и он теми же солдатскими штыками поддерживает Ленина. Масса осталась в той же тьме. А П. Струве в 1921 г. дает определение большевизма как стихийного увлечения, угара масс, движимых своими элементарными инстинктами, сознательно используемые коммунистическим руководством. А С. Франк в своих “Размышлениях о русской революции” напишет, что Октябрьская революция есть движение народных масс, руководимое смутным, скорее психологически-бытовыми идеалами самостоятельности. Происходит процесс проникновения низших слоев во все области государственной, общественной жизни и культуры. Иными словами, человек из массы оказывает решающее воздействие на жизнь общества. Суть толпы, устраивавшей погромы до революции, не изменилась от того, что теперь она громила помещиков и “буржуев”. Эти высказывания и определения иррационализма масс не предполагают отказа от исследования социально-экономических, политических причин революции. Мы обращаем на них особое внимание именно в свете понимания поведения масс в периоды революции и тех причин, которые во многом обусловили это поведение. В этом плане несомненный интерес представляет работа Н. А. Бердяева “Истоки и смысл русского коммунизма”, вышедшая в свет в 1937 г. Принятие народом идей коммунизма он объясняет особенностями русского народа. При этом Бердяев отмечает два момента: душа его была формирована православной церковью. Это привело к тому, что “религиозная формация русской души выработала некоторые устойчивые свойства: догматизм, аскетизм, способность нести страдания и жертвы во имя своей веры, какой бы она ни была, устремленность к трансцендентному, которое относится то к вечности, к иному миру, то к будущему, этому миру. Искание истинного царства характерно для русского народа на протяжении всей его истории, всегда сопровождаясь мессианской идеей. Уже в ХII в. во времена раскола народное православие разрывает с церковной иерархией. “Истинное православие уходит под землю, народ ищет град Китеж. И в народе постоянно будет присутствовать искание царства, основанного на правде”. Славянофилы усматривали в реформах Петра насилие над народной душой и народными верованиями. Приемы Петра, по Бердяеву, были совершенно большевистскими — та же грубость, насилие, навязанность сверху народу известных принципов, отрицание традиций, гипертрофия государства. “Нигде, кажется, не было такой пропасти между верхним и нижним слоем, как в петровской императорской России. И ни одна страна не жила одновременно в столь разных столетиях от ХIV до XIX в., и даже до века грядущего XXI”. Народ жил надеждой, что царь защитит его и прекратит, как только узнает правду, несправедливость. Западные понятия о собственности были чужды русскому народу, считавшему, что земля Божья и все обрабатывающие ее могут ею пользоваться. “К XIX в. Россия оформилась в необъятное мужицкое царство, закрепощенное, безграмотное, но обладающее своей народной культурой, основанной на вере... ”. И большевистская революция путем страшного насилия освободила народные силы, призвала их к исторической активности. Одновременно с этим Бердяев говорит о противоречивости в характере русского народа. Это и “народ государственно-деспотический и анархистки свободолюбивый”, и “народ, склонный к национализму и национальному самомнению... склонный причинять страдания и до болезненности сострадательный. Эта противоречивость создана всей русской историей и вечным конфликтом инстинкта государственного могущества и инстинкта свободолюбия и правдолюбия народа. Вопреки мнению славянофилов русский народ был народом государственным... И вместе с этим это народ, из которого постоянно выходила вольница, вольное казачество, бунты Стеньки Разина и Пугачева... народ, искавший нездешнего царства правды”. Значительную вину за состояние народных умов Бердяев возлагал на русский нигилизм и его особенности. Этот нигилизм выражает согласно его трактовке вывернутую наизнанку православную аскезу, ощущение мира, лежащего во грехе. К таким особенностям относилось и представление, что все силы должны быть отданы на эмансипацию трудового народа от непомерных страданий, на создание условий счастливой жизни. Все остальное от лукавого. Русское просветительство по максималистическому характеру русского народа всегда оборачивалось нигилизмом, тогда как французские просветители — Вольтер и Дидро — не были нигилистами. Столь же характерным русским явлением, как и нигилизм, он считает народничество, которое исходило из убеждения, что “в народе хранится тайна истинной жизни, скрытая от господствующих культурных классов... Чувство вины перед народом играло огромную роль в психологии народничества. Интеллигенция всегда в долгу перед народом и она должна уплатить свой долг. Вся культура, полученная интеллигенцией, создана за счет народа, за счет народного труда. Народ есть коллектив, к которому интеллигенция хочет приобщиться, войти в него. “Ни один народ Запада не пережил так сильно мотивов покаяния, как народ русский в своих привилегированных слоях”. Бердяев показывает, что это отношение к народу было перенесено и на пролетариат, который марксизм наделил мессианской ролью. “На него переносятся свойства избранного народа Божьего. Он — новый Израиль. Это есть секуляризация древнееврейского мессианского сознания, рычаг, которым можно будет перевернуть мир, найден... . Маркс создал настоящий миф о пролетариате. Миссия пролетариата есть предмет веры. Марксизм не есть только наука и политика, он есть также вера, религия. И на этом основана его сила”. По Бердяеву марксисты-большевики оказались гораздо более привязаны к русской традиции, чем меньшевики. Для русских революционеров революция всегда была религией и философией, а не только борьбой, связанной с социальной и политической стороной жизни. Они восприняли прежде всего мессианскую, мифотворческую сторону марксизма, допускавшую экзальтацию революционной воли. Именно русский марксизм, считает Бердяев, показал, как велика власть идеи над человеческой жизнью, если она всеохватывающая и соответствует инстинктам масс. Коммунистическая революция в России совершалась как религия пролетариата. “В то время иллюзии революционного народничества были изжиты, Миф о народе-крестьянстве пал. Народ не принял революционной интеллигенции. Нужен был новый революционный миф. И миф о народе был заменен мифом о пролетариате”. Именно из этого положения Бердяев приходит к выводу, что коммунизм оказался неотвратимой судьбой России, внутренним моментом в судьбе русского народа. Он воплотил в себе и жажду социальной справедливости и равенства, признание трудящихся высшим человеческим типом, сектантскую нетерпимость, враждебное отношение к культурной элите. Народ от веры в мистическую власть земли перешел в веру во всемогущество техники и “по старому инстинкту стал относится к машине как к тотему”. Для темы нашего исследования интересно, что для Бердяева “революция иррациональна, она свидетельствует о господстве иррациональных сил в истории... Революция всегда является симптомом нарастания иррациональных сил. И это нужно понимать в двойном смысле: это значит, что старый режим стал совершенно иррациональным и не оправдан более никаким смыслом, и что сама революция осуществляется через расковывание иррациональной народной стихии... Революционеры-организаторы всегда хотят рационализировать иррациональную стихию революции, но она же является ее орудием... Революция есть судьба и рок”. Для народного сознания, пишет Бердяев, большевизм был русской народной революцией, разливом буйной народной стихии. В русской революции произошло расковывание и сковывание хаотических сил. Народная толща, поднятая революцией, сначала сбрасывает с себя все оковы, поэтому приход к господству народных масс грозил хаотическим распадом. Бердяев констатирует, что народные массы были “дисциплинированы и организованы в стихии русской революции через коммунистическую идею, через коммунистическую символику. В этом бесспорная заслуга коммунизма перед русским государством. России грозила полная анархия, анархический распад, который был остановлен коммунистической диктатурой, которая нашла лозунги, которым народ согласился подчиниться”. Он обращает внимание на то, что как и всякая большая революция, эта революция освободила раньше скованные рабоче-крестьянские силы. “В русском народе обнаружилась огромная витальная сила, которой раньше не давали возможности обнаружиться”. И дальше он отмечает, что большевистская масса принесла с собой стиль разложившейся войны, она была груба и не могла быть иной. Характеризуя большевизм, Бердяев подчеркивает, что он воспользовался всем тем, что было свойственно русскому народу с его религиозностью, догматизмом, максимализмом, исканиями социальной правды и царства Божьего на земле, мессианизмом, всегда остающимся, хотя бы в бессознательной форме, русской верой в особые пути России. Он соответствовал отсутствию в русском народе римских понятий о собственности. При большевизме миссия русского народа осознается как осуществление справедливости и правды во всем мире. Весьма близки к бердяевскому пониманию особенностей русского народа и его истории размышления М. Горького в его “Несвоевременных мыслях”, в которых мы читаем: “Русский народ — в силу условий своего исторического развития — огромное дряблое тело, лишенное вкуса к государственному строительству и почти недоступное влиянию идей, способных облагородить волевые акты. И вот этот маломощный, темный, органически склонный к анархизму народ ныне призывают быть духовным водителем мира, Мессией Европы... . Костер зажгли, он горит плохо, воняет Русью. . грязненькой, пьяной и жестокой, и вот эту несчастную Русь тащат и толкают на Голгофу, чтобы распять ее ради спасения мира”. В связи с Октябрьской революцией он говорит о взрыве зоологических инстинктов, о русском бунте, а не о победившей социальной революции. Все эти размышления русских мыслителей, вызванных событиями Октябрьской революции, об особенностях и судьбах русского народа не имели в своей основе пренебрежительного отношения к нему, они были связаны с болью за этот народ, со стремлением осмыслить, что лежит в истоках уготованной им судьбы. И некоторые из них усматривают в этом чисто иррациональные, психологические моменты. Так М. Волошин в своих лекциях 20-го года говорит: “Россия в лице своей революционной интеллигенции с такой полнотой религиозного чувства созерцала социальные язвы и будущую революцию Европы, что сама не будучи распята приняла своей плотью стигмы социальной революции, Русская революция — это исключительно нервно-религиозное заболевание”. Почти те же ноты слышны у Ф. Степуна в его “Мыслях о России”, где он пишет о том, что исчезновение чувства религиозного странно совпадает с нарастанием религиозного отношения к предмету своего служения — народу. В одержимости русской интеллигенции темою общественного служения ясно слышатся почти религиозные ноты. Все эти авторы, подчеркивая роль иррационального в поведении российского народа, критикуя за готовность пойти за большевистскими лозунгами, отнюдь не мечтали о восстановлении российской империи. И вот спустя много десятилетий мы читаем в нашей отечественной литературе такие строки: “Жить в Империи — самая прекрасная судьба для полноценной личности, быть солдатом Империи — значит знать смысл своего индивидуального существования и видеть его за пределами своей частной судьбы, быть вождем Империи — значит войти в Историю в когорте лучших представителей человечества”. Бердяев писал, что подобно тому, как современный человек, раненный технической цивилизацией, представляет природную жизнь раем и мечтает о возврате к ней, подобно этому некоторые авторы видят лишь один путь к “вразумлению” масс и сохранению русской культуры — это возврат к Империи, которая предстает как наиболее долгоживущая форма государственности. При этом, добавим мы, не придается никакого значения тому факту, что практически все империи развалились, что в современном мире уже не существует империй. При оценке Октябрьской революции, как и всех других революций, необходимо принимать во внимание не только ее социально-политические истоки и последствия, но и ту иррациональную, по сути своей религиозную веру в установление царствия Божьего на земле с ее фанатизмом, ненавистью к инаковерующим, которая является ее отличительной чертой и во многом определяет поведение масс. Режим, установленный большевиками, привел к грандиозному всплеску стихийных сил народа в своем положительном и отрицательном содержании. Сама сущность тоталитарного режима исходит из формального превознесения масс и фактического пренебрежения ими. Там, где интересы, права отдельного человека не представляют собой ценности, не принимаются во внимание, где он рассматривается как винтик огромного механизма — государства, там и отношение к массе людей не может быть уважительным, там масса рассматривается как стадо, направляемое вожаком, которому одному ведомы пути, по которому должно идти стадо. Можно говорить от имени масс, провозглашать политику во имя масс, но не давать им возможности подлинного самоуправления, которое может ввести стихийность масс в ими же рационально управляемые действия. Речь идет о необходимости ввести сферу бессознательного в сферу социального, сделать бессознательное контролируемым социумом в интересах и социума, и личности. Категория: Библиотека » Психология управления Другие новости по теме: --- Код для вставки на сайт или в блог: Код для вставки в форум (BBCode): Прямая ссылка на эту публикацию:
|
|