|
§ 1. РЕГИОН СНГ И РОССИЙСКАЯ ГЕОПОЛИТИКА - Философия политики - Папарин А.С. - Философия политикиСуществует один объективный закон, который явно не учитывается сторонниками центробежных тенденций в пространстве СНГ. Это закон региональной общности, указывающий на то, что у наций, живущих в одной части мира, имеются объективные общие интересы, связанные с поддержанием добрососедских отношений, с экономической кооперацией, отношений с третьими странами, с решением глобальных проблем современности. Пространственная близость в условиях современного мира стоит перед дилеммой: либо соседи будут устанавливать отношения сотрудничества, либо их ожидает состояние конфронтации в условиях все более высокого давления со стороны экономических, национальных и глобальных проблем. Поэтому если даже отвлечься от факта многовекового пребывания в едином государстве (что справедливо для подавляющего большинства стран СНГ), географическая близость и единство региональных проблем сами по себе уже являются фактором установления все более тесного сотрудничества и интеграции. Пространственная близость или единство в рамках региона — это факт, который имеет недвусмысленные функциональные измерения. Никакой политический субъект не может игнорировать пространственные особенности своего бытия. Территориальная близость обязывает сформировать долгосрочную стратегию сосуществования, которая никак не может свестись к взаимному игнорированию и изоляции. Ибо чем более острыми и сложными являются совместные региональные проблемы (а они имеют объективную тенденцию и к обострению и к усложнению, так как нагрузки на окружающую природную, социокультурную и духовную среду непрерывно возрастают), тем более вероятно, что изоляционизм и взаимное игнорирование будут восприниматься не как нейтральные, а как враждебные и деструктивные позиции. Современная глобалистика доказала, что наиболее уязвимым и одновременно наиболее важным является региональный уровень совместных действий перед лицом глобальных проблем. Национально-государственный уровень легче организуется, но он явно недостаточен. Что касается универсального или глобального — общечеловеческого уровня, то путь к нему лежит именно через посредничество среднего, регионального уровня, который в организационно-управленческом смысле становится ключевым. И это касается решения не только глобальных проблем, но и проблем экономической кооперации или организации военно-политической безопасности. Не случайно мы наблюдаем сегодня во всех регионах мира тенденции к региональной интеграции. Как свидетельствуют эксперты, на глобальном уровне мирового сообщества перевод управленческой информации из дескриптивного состояния в прескриптивное, пригодное для деятельностного уровня, весьма затруднен. Даже в таком вопросе, как коллективная безопасность, ООН опирается на системы региональной безопасности, что придает всей системе обеспечение безопасности более операциональный — употребимый в прикладном смысле характер. Вопросы сочетания универсальной системы безопасности на уровне ООН с региональными системами отражены в целом ряде пунктов Устава ООН. Что касается других проблем, таких как экономическая, экологическая, социальная, национальная политика, то здесь вне существования региональных систем всякие попытки национально-изоляционистского или, напротив, односторонне-глобалистского решения с самого начала обречены на неудачу. Можно безошибочно прогнозировать обострение этих проблем во всем пространстве СНГ, если своевременно не будут задействованы механизмы эффективной кооперации и интеграции соответствующих усилий всех обитателей данного пространства. При этом важно уточнить характер современной интеграции. Для ее обеспечения вовсе недостаточно одних только межправительственных соглашений и межгосударственного сотрудничества. Настоящая интеграция начинается тогда, когда устанавливаются прямые горизонтальные связи на уровне гражданских обществ. Опасный парадокс современной ситуации в рамках СНГ связан с тем, что сегодня гражданские общества по инерции, продолжают функционировать совместно в целом ряде отраслей жизнедеятельности, тогда как на государственном уровне нередко проводится политика сепаратизма и свертывания контактов. Таким образом, политические субъекты зачастую выступают в ретроградном качестве, подталкивая выход из интегрированного состояния в дезинтегрированное. Учитывая сохранившуюся этатистскую доминанту в общественно-политической жизни практически всех государств СНГ, можно опасаться, что сепаратистско-изоляционистский синдром может сверху, с государственно-политического уровня, распространиться вниз, постепенно охватывая социальную, культурную, научную жизнь, повернув ее вспять, к традиционалистскому местничеству. Какой нам видится российская политика в контексте этих тенденций? Здесь следует указать на главную дилемму: "атлантизм" или "евразийство". Как известно, Запад не представляет собой изначально целостного образования. То, что сегодня зовется Западом, образовалось в результате синтеза достаточно разнородных начал. Политологи различают внутри Запада англо-американскую и континентально-европейскую части. Культурологи — протестантский Север и католический Юг. Многие наблюдаемые и фиксируемые статистикой тенденции коррелируют с этими дихотомиями. В целом более высокий уровень экономического развития, меньшая роль государства в экономике и более высокая автономия гражданского общества, развитость самодеятельных начал во всех областях жизни сопутствует протестантской принадлежности. Католический Юг в целом более "этатистский", в нем выше роль государства, ритмика политической жизни более прерывна, характеризуется сочетанием острых кризисов и гражданской спячки; уровень жизни и уровень гражданской самодеятельности ниже. В то же время культура Юга более декоративная, карнавальная, в ней больше места художественному творчеству, импровизациям артистической элиты, народному фольклору. Не случайно артистическая богема всего мира всегда предпочитала Париж, Рим и Мадрид пуританской строгости Лондона. Сегодня именно протестантский Север доминирует и формирует образ Запада в целом. Достаточно сказать, что система объединенной Европы-12 в целом строится скорее по протестантскому самодеятельному образцу, чем по этатистскому католическому. К этому добавился такой фактор, как американский военно-политический протекторат, установленный в Западной Европе с 1945 года. Но дело, разумеется, не в одних только экономических и военно-политических преимуществах. Протестантский Север незаметно стал референтной группой Запада (и не только его). Это означает, что в межкультурных коммуникациях имеет место более высокое культурное давление протестантского региона. Усиленное политическим влиянием американизма, оно приняло довольно агрессивную форму. Французские интеллектуалы (особенно националистически настроенные "правые") постоянно жалуются на засилье американского телевидения, американской рекламы, американского авангарда, разлагающих национальные традиции. Речь идет о вызове культуры индивидуалистического гедонизма, враждебной некоторым коллективным ценностям, коллективной героике и аскезе. С засильем атлантизма в Западной Европе связана знаменитая "деидеологизация". Американцы использовали эту доктрину против чуждых им авторитарных режимов всего мира, в том числе и против франкистской Испании и салазаровской Португалии. Авторитарный режим, как известно, не может удержаться от требований жертвенности во имя коллективного величия, военной мощи, государственного доминирования во всех областях жизни. Повседневности неизменно противопоставляется "светлое будущее", индивидуальному благополучию — высшие интересы нации и государства. Если протестант мыслит категориями номинализма, полагая, что коллективный интерес есть не что иное как сумма индивидуальных интересов, каждый из которых должен быть уважаем, то политическая культура католического Юга, не говоря уже о других, незападных регионах, основана на вере в высшие коллективные и трансцендентные сущности, возвышающиеся над индивидуальным интересом и опытом. Характерно, однако, то, что в нормальных условиях, свободных от коллективного стресса, сопутствующего войнам и другим катастрофам, индивидуалистическая идеология всегда побеждает, если она насильственно не подавляется массированным идеологическим давлением государства. Коллективные сущности требуют мобилизованных состояний сознания, взбодренного идеологическими мифами и стрессовыми ситуациями (нередко намеренно с этой целью провоцируемыми "вождями народа"). Напротив, ценности индивидуального блага целиком укладываются в нормальный ход повседневности. В этом контексте деидеологизация может быть понята как индивидуалистическая "ирония", направленная против коллективных верований. Во всех культурах, где имеется развитое гражданское общество, основанное на свободной индивидуальной самодеятельности, развита и эта ирония. Сегодня с вызовом этой иронии столкнулась российская культура. Большевизм был антинационален, но он культивировал свои коллективные ценности, связанные с пролетарской аскезой и жертвенностью во имя "всемирного торжества коммунизма". Всюду, где только можно, он преследовал индивидуализм и сопутствующее ему ироническое отношение к коллективной жертвенности и к символам коллективного величия. Его политическая, экономическая и социо-культурная лексика, по сути дела, не знала таких понятий, как индивидуальные блага и индивидуальный интерес. Труд был только "самоотверженным"; на производстве не угождали индивидуальному потребителю, а выполняли высокий государственный заказ, "великие планы коммунистического строительства". Экономическая лексика была на удивление милитаризованной: "битва за план", "битва за урожай", "борьба за качество" и т.п. Вероятно, такому режиму удалось бы выжить, если бы условия позволяли ему периодически подвергать народ шоку крупномасштабных коллективных авантюр и "великих походов". Но в ядерный век коллективные авантюры грозят самоубийством; рано или поздно, несмотря на дымовые завесы пропаганды и насаждаемые образы врага, повседневность стала торжествовать. Строй мог выдержать любую войну, но он не вынес повседневности, так как с самого начала не был для нее предназначен. Большевистский режим строился как структура великого похода в целях мировой революции. Отсюда и структура производства (почти 80% составляет тяжелая промышленность, в которой преобладает военно-промышленный комплекс), и структура национального дохода (неслыханно высокая для накопления), и необычное понимание оборонной достаточности (военный потенциал СССР, как официально утверждалось, должен быть равен суммарному потенциалу США, Западной Европы, Японии и Китая — т.е. практически всего остального мира). Это состояние конфронтации со всем миром постоянно подкреплялось идеологическими мифами: об обострении классовой борьбы на международной арене, об обострении идеологической борьбы и т.п. Теперь возникает ряд вопросов. Строй погиб потому, что истощился (истощив до предела все общество) в этом перманентном противостоянии всему миру или, напротив, он не выдержал состояния внутренней демобилизации в условиях вынужденного в ядерный век "пацифизма" великих держав? Далее. Как относятся требующие перманентной жертвенности "коллективные сущности" этого строя к структуре русского национального сознания? Может ли оно существовать без таких сущностей? Что происходит с русским национальным сознанием при погружении его в повседневность (с высот "величайших коллективных целей" на грешную землю индивидуального интереса)? Иными словами, способно ли оно вынести иронию деидеологизации без разрушительной деморализации? Ответы на эти вопросы пока еще не совсем ясны. Опыт показал, как в ходе большевистского эксперимента происходила небывалая деградация элиты: хозяйственной, политической, научной, художественной. Русский народ в первую мировую войну не вынес потерь в 1 млн. человек — началась массовая деморализация армии. Это при том, что царская Россия вела войну с Германией как развитая страна с развитой — потери с обеих сторон были примерно равными. СССР с фашистской Германией вел войну уже как слаборазвитое государство с развитым (соотношение потерь 9:1). Но при этом он выиграл войну. Национальное сознание без массовой деморализации вынесло неслыханный голод 1933 года, неслыханные потери в войне, неслыханное напряжение гонки вооружений в условиях по-советски трактуемого паритета (вооружение СССР = вооружениям всего мира). Массовая деморализация начинает ощущаться только сегодня: нация не выносит интоксикации потребительско- перераспределительного, не продуктивного индивидуализма. Капитализм, с которым она сегодня знакомится, представлен не героями индивидуалистической предприимчивости, не Фордами и Морганами, а продавцами мертвых душ — Чичиковыми. В.В. Розанов писал в свое время о значении Гоголя в реформах 1861 г.: "Реформы Александра II, в их самоуверенности и энергии, нельзя себе представить без предварительного Гоголя. После Гоголя стало не страшно ломать, стало не жалко ломать". По большому счету реформа 1861 г. не состоялась, ибо не получила настоящей легитимации со стороны великой русской литературы — властительницы дум. Оказалось, что вопреки ожиданиям после 1861 г. ни городничих, ни Чичиковых не стало меньше. Ни нация, ни ее литература не получили настоящих положительных героев. Может быть, это сыграло в катастрофе 1917 г. не меньшую роль, чем все остальные факторы. Сегодня положение повторяется. Поворот от великих коллективных мифов к повседневности снова не дает положительных героев и сопровождается деградацией как элитарного, так и массового сознания. Достаточно сравнить социокультурный статус наших новых предпринимателей со статусом мелкого и среднего бизнеса в протестантских культурах. В США такие бизнесмены — люди, сами "сделавшие себя", выступают как национальные герои, бросающие вызов государству и транснациональным корпорациям и подтверждающие жизненность гордого национального принципа гражданской самодеятельности и неподопечности. Совсем иные ассоциации вызывает типичный отечественный бизнесмен: никто не видит в нем самоосуществления национального принципа, национальных задач и призвания. Слишком часто в нем видят сочетание худших, всегда осуждаемых человеческих грехов (мздоимства и прохиндейства, жадности и хамства) с компрадорской ролью в рамках большой политики. Деидеологизация, опустошив прежние пантеоны, не ознаменовалась появлением новых "рыцарей повседневности", отождествляясь с которыми нация самоутверждала бы себя в современном престижном качестве самодеятельного гражданского общества. Здесь, при рассмотрении проблем геополитики, мы не будем подробно останавливаться на внутренних, в том числе внутренне -политических причинах этого. Подчеркнем только глобальный цивилизационный аспект. Россия, в качестве более отсталого и менее престижного общества, всегда будет испытывать на себе эффекты десоциализации и деморализации при полной открытости контактам с Запада. Культура-реципиент может сохранить и защитить свою идентичность во взаимоотношениях с культурой-донором только прибегнув к тактике избирательного социокультурного протекционизма. Но кроме того, что Россия является более отсталым обществом, по сравнению с Западом, она и сегодня остается более передовым обществом в сравнении со своим "внутренним Востоком", в отношении к которому у нее существуют также свои традиционные исторические обязательства. Как страна, занимающая промежуточное положение между Востоком и Западом, Россия сегодня, в условиях краха прежних коллективных мифов, может осуществить свои стратегические цели только с помощью геополитического парадокса. В отношениях с Западом она должна придерживаться евразийской политики, всячески подчеркивая свою цивилизационную особенность и защищаясь с помощью особого рода социокультурных фильтров, прозрачных для информации, касающейся технологических средств (в широком смысле слова, включая и социальные технологии), но не прозрачных или полупрозрачных для информации, способной напрямую воздействовать на аксиологическую сферу, на систему норм и ценностей. Сегодня последняя система у нас меняется, под воздействием извне, значительно быстрее, чем система операциональных средств и технологий. В результате мы имеем по-новому притязательное общество, взыскующее нереальных для него стандартов жизни, но по-старому беспомощное в области средств, способных удовлетворять эти притязания. Мы предлагаем читателю таблицу, наглядно демонстрирующую различные варианты контактов с культурой-донором, каким для нас выступает современный Запад. На таблице 1 представлено 16 разновидностей межкультурных коммуникаций. Разновидность 1 указывает на замкнутое общество, внешние контакты которого целиком монополизированы государством. Это — ситуация, близкая к той, которая была характерна для 70 лет тоталитарного режима в нашей стране. Разновидность 6 указывает на вариант неконтролируемых государством контактов, когда данная культура (общество) коммуницирует с другой в духе принципа laissez faire. Разновидность 11 представляет для нашего общества наилучший, на наш взгляд, вариант контактов с Западом. Здесь государство лидирует в области контактов и задает приоритеты, а отдельные группы гражданского общества вынуждены эти приоритеты уважать. Нам представляется, что к этому варианту приближается современный Китай; в недавнем прошлом этому пути следовали модернизирующиеся общества Тихоокеанского региона — Южная Корея, Тайвань.
Разновидность 6 является крайним и, по-видимому, при всех обстоятельствах неприемлемым случаем. Что касается разновидности 16, то она очень перспективна для контактирующих обществ, отличающихся примерно равным уровнем развития. К этой модели приближается ситуация в интегрированной Западной Европе. Эксперименты с вариантом 16 и даже с вариантом 6, которые явочным порядком осуществляются сегодня в нашем обществе, следует признать разрушительным для его морального состояния и для его целостности. Совсем другую ситуацию мы имеем для России в ее отношениях с ближним Зарубежьем. Здесь чаще всего именно Россия выступает в роли культуры-донора. Следовательно, ей выгодна "атлантическая" политика открытого социокультурного пространства и деидеологизации. Во всех странах СНГ сложилась многочисленная русскоязычная диаспора, сосредоточенная в основном в городах и включающая наиболее мобильные социальные группы — молодежь, интеллигенцию, студенчество. Они кровно заинтересованы в беспрепятственных контактах с Россией, в сохранении доставшейся от недавнего прошлого единой информационной, социокультурной, экономической инфраструктуры. Они отдают себе отчет в том, что политика сепаратизма и жесткого социокультурного протекционизма, которые ведут новоявленные авторитарные "вожди" и "отцы нации", вредит их гражданским и профессиональным интересам, грозит отбросить их общества к феодальным временам. Именно в обращении к ним русская политика должна демонстрировать самую широкую открытость, мобилизовать тонкую цивилизационную "иронию" против мессианско- националистических и фундаменталистских мифов, сполна использовать концепцию неотчуждаемых прав человека, обязывающую международное общественное мнение активно вмешиваться всюду, где они подвергаются угрозе. Здесь наиболее предпочтителен канал 16, позволяющий сохранять традицию свободных межнациональных контактов социальных групп и отдельных граждан и ориентирующий государственные органы в этом же направлении — поддержки и институциализации контактов, придания им более высокой практической эффективности. В большинстве республик СНГ национальные языки, осуществляя важнейшую социокультурную функцию, связанную с сохранением и утверждением национальной идентичности, в то же время не совсем приспособлены для осуществления современных цивилизационных функций, связанных с ценностями развития, социальной мобильности и освоением передового мирового опыта. Здесь уникальная роль по-прежнему принадлежит русскому языку. Он связывает различные группы населения стран СНГ, и в первую очередь наиболее образованные, вовлеченные в деятельность передовых отраслей хозяйства, с мировой цивилизацией. Вопреки уверениям националистического фундаментализма, готового пожертвовать цивилизационными интересами молодого поколения во имя верности великим мифам прошлого, именно стратегия двуязычия и связанные с нею центростремительные, интеграционные тенденции отвечают объективным интересам республик СНГ. Но, скажет читатель, не оказывается ли сама Россия в двусмысленном положении? Как можно одновременно дистанцироваться от Запада, дозируя контакты с ним государственной политикой социокультурного протекционизма и одновременно осуществляя "атлантическую стратегию" единого открытого пространства в масштабах СНГ? Мы действительно здесь имеем дело с парадоксом, но таким, который в прошлом успешно разрешался Россией и без творческого разрешения которого сегодня она не в состоянии выжить как великая держава. В принципе, в нашем культурном арсенале существует идея, способная разрешить отмеченный выше парадокс. Я имею в виду идею "второго Рима". После 1945 г. "римскую" идею единого цивилизационного пространства на Западе активно осваивали американцы в борьбе с германской идеей абсолютного и автократического национального суверенитета. Не следует думать, что идея единого цивилизационного пространства автоматически вытекает из либерально-демократической идеологии. История последней насчитывает в Европе более двухсот лет, что не мешало ведению кровопролитных войн между европейскими, в том числе и демократическими государствами. Понадобилось резкое ослабление Западной Европы и установление там с 1945 г. фактического военно-политического протектората США, чтобы европейские "непримиримые конфликты" стали наконец примиримыми, а тенденции образования единого цивилизационного пространства (экономического, правового, информационного) стали наконец-таки доминировать. Следовательно, идея единого цивилизационного пространства по своему происхождению — не демократическо-плюралистическая, а "римская" идея, истоки которой идут от созданной римской империей единой инфраструктуры, а затем — от христианского (католического) Рима, завещавшего Западу единую веру и единую судьбу. В отрыве от демократии римская идея неминуемо вырождается в насильственный униформизм и глобализм. Но и демократия в отрыве от римского наследия, касающегося заветов цивилизационного единства, имеет тенденцию, как показывает опыт, вырождаться в автаркию, терять мировой кругозор и чувство долгосрочных перспектив, а порою приводить к нескончаемому противостоянию национальных суверенитетов. Удача послевоенной американской миссии в Западной Европе связана с тем, что США удалось объединить и гармонизировать демократическую и римскую идеи, что привело к поражению узколобого национализма, к образованию единого пространства и интеграции Западной Европы. Обратившись к евразийскому пространству мы видим, что там роль второго Рима после Византии всегда играла Россия. Специфика этого пространства в том, что в нем значительно менее укоренена демократическая идея. Что касается феодально-племенных распрей и игры в национальные суверенитеты, готовые "до конца" воевать друг с другом, то это всегда меньше ощущалось в Евразии, чем в Западной Европе, потому что "второй Рим" — Россия — давно уже организовала это пространство в рамках единой огромной империи. Таким образом, на Востоке, в отличие от Запада, римская идея единого пространства была освоена намного раньше демократической идеи, которую только теперь предстоит по-настоящему освоить. Особая драматургия настоящего политического момента состоит в том, что молодая российская демократия не ведает еще перспектив единства римской и демократической идей. Она воюет с имперским наследием и имперским единством, вместо того, чтобы этим наследием творчески овладеть, преобразуя его в духе настоящего демократического федерализма. Надо сказать, что цивилизационные задачи и перспективы "двух Римов" современности — организаторов "единых" пространств в Атлантике и в Евразии, не только обладают сущностным сходством, но и взаимной зависимостью. Сегодня всем бросается в глаза контраст между стабильностью атлантического пространства и нестабильностью, чреватой разрывом, евразийского. Однако на самом деле перспективы обоих пространств совпадают. Геополитическое пространство можно уподобить солнечной системе, стабильность которой определяется разницей между массой звезды и массой сателлитов. Система стабильна, когда сателлиты обладают неизмеримо меньшей массой, чем удерживающая их воедино "звезда". Появление сателлита слишком крупной массы чревато опасностью центробежных импульсов. Не случайно в недавнем прошлом наибольшее беспокойство Москве доставляла Польша — слишком крупное государство, чтобы оставаться в роли всегда послушного сателлита. Сегодня в обеих "солнечных системах", западной и восточной, имеются спутники "звезд", слишком крупные, чтобы не поддаваться соблазнам обособленности и выхода из-под влияния системного центра. В Атлантике это — Германия, в Евразии — Украина. Пребывание Германии в атлантическом пространстве — факт сравнительно новый, относящийся к послевоенной истории. До войны Германия определяла свою идентичность не в качестве западной, а в качестве центрально-европейской страны, противостоящей англо-американской "торгашеской цивилизации". Поражение в войне и последовавший раздел Германии ввел ее главную, западную часть в атлантическую орбиту. Однако вместе с объединением Германии и резким усилением ее геополитических возможностей атлантическое единство становится проблематичным. В той мере, в какой евразийское пространство оставалось целостным и контролируемым восточной "сверхдержавой", у Германии было мало шансов для обособления и противостояния англо-американскому гегемонизму. Но вместе с распадом СССР и уходом Восточной Европы из прежней сферы влияния такие шансы начинают появляться. Однако главный шанс связан с Украиной. Польша, Чехословакия, Болгария и Венгрия, пострадавшие от авторитаризма и сохранившие память о немецкой экспансии, больше ориентируются на США, на единое атлантическое пространство, чем на какие-либо сепаратные коалиции. Иное дело — Украина. У нее мало шансов непосредственно войти в атлантическое пространство — барьеры слишком велики. Реальная дилемма: остаться в союзе с Россией или попытаться найти на Западе мощного союзника и покровителя, свободного от "атлантического снобизма". В этом смысле мы и говорим о взаимосвязи судеб евразийского и атлантического пространства: если целостность первого будет нарушена выходом Украины, то это создаст почти непреодолимый соблазн для Германии заполучить статус гегемона, организовав самостоятельное "центрально-европейское пространство", постепенно расширяемое в сторону Востока, но одновременно предполагающее и все большее дистанцирование от атлантического Запада. Множатся симптомы того, что мир вступает в фазу новой, глобальной нестабильности. И дело не только в том, что пространства обоих Римов все труднее контролируются. Дело и в том, что те глобальные социокультурные синтезы, которые были персонифицированы США на Западе и Россией на Востоке, уже не отвечают запросам времени. Ослабление "сверхдержав" — факт не только военно-стратегический, но в первую очередь социокультурный: пространства дают трещину, потому что морально устарели многие из тех идей, которыми руководствовались организаторы этих пространств. Мир вступает в эпоху дивергенции — сдерживаемые импульсы многообразия вырвались наружу. Это не означает окончательного банкротства стратегий интеграции — этим стратегиям в долгосрочной перспективе нет альтернативы. Но в перспективе ближайшей — на пару десятилетий вперед — мир ожидает трудная фаза геополитических перегруппировок. Поэтому перестроечная стратегия, начатая Горбачевым и унаследованная правящими "демократами", основана на неверном диагнозе мировой ситуации. Их ошибка поразительно напоминает ту, которую допустили в свое время большевики, развязав "социалистическую революцию" в России в надежде на мировой пролетарский переворот. Ошибка дорого стоила: пришлось строить экзотическое социалистическое общество в "одной отдельно взятой стране". Перестройку тоже начали в надежде на скорое установление "нового мирового порядка", тотальное разоружение и всемирные интеграционные процессы. Однако "новый мировой порядок" еще заставит себя ждать, а до тех пор придется восстанавливать и укреплять порушенную государственность. Принципиальный изъян правящей партии "демократов" состоит в ее крайней беззаботности по части проблем государственного строительства и государственной целостности России. В рамках правящего демократического лагеря сложились три "субкультуры", одинаково нигилистически относящиеся к русской государственной идее, но по-разному обосновывающие этот нигилизм. Одна "субкультура" отражает позиции марксистского монизма, пытающегося вывести решение всех проблем социального, культурного и государственного характера из одного начала. Имеется в виду в первую очередь традиция экономического "монизма": предполагается, что все острейшие проблемы государственного бытия России автоматически "снимутся" вслед за успешным решением экономических проблем. Станет Россия экономически процветающей— и сразу же все нынешние центробежные импульсы ее национальных окраин и регионов автоматически сменятся центростремительными. Здесь культуре, политике, национальным амбициям не придается никакого самостоятельного статуса: они признаются целиком прозрачными для экономического разума и подвластными экономической логике. Разновидностью такого "экономического монизма" являются упования на логику экономической взаимозависимости регионов, на механизмы кооперации, специализации и интеграции. Вторая "субкультура", еще более напоминающая большевистскую (и несомненно связанная с нею генетически), представляет собой разновидность оптимистической эсхатологии, проявившейся в "новом мышлении". Подобно большевикам, считающим в период Брестского мира проблему территориальной целостности России третьестепенной, так как ожидаемая или мировая пролетарская революция автоматически "снимет" все проблемы национально-государственного суверенитета и границ, значительная часть "демократов" считает вопрос о государственном суверенитете и целостности отзвуком "старого конфронтационного мышления", не видящего реалий нового мирового порядка, основанного на принципах добрососедства и сотрудничества и "единого цивилизационного пространства". Вообще, такого рода утопизм, связанный с ожиданием скорого скачка в светлое будущее и перечеркиванием векового исторического опыта как "пережитка" темного прошлого, в высшей мере свойствен высокомерию левого прогрессизма. Но то, что бывает упущено по вине исторических утопистов, историческим "реалистам" затем приходится наверстывать в течение долгих десятилетий... Третья из демократических "субкультур" исповедует тот старый революционно-демократический принцип, что интересы демократии (прогресса) выше интересов России и в случае их расхождения последними можно и должно пожертвовать. Эта субкультура, пожалуй, в большей мере, чем другие, использует миф о неисправимо косном народе, стоящем на пути прогресса, о неизживаемой азиатчине, от которой необходимо освободиться любой ценой, в том числе ценой расчленения России и прекращения ее исторического существования. Этот демократический троцкизм (вспомним идею превращения России в костер для разжигания пожара мировой революции) указывает на наибольшую степень отщепенства от национальной почвы и культуры. Вместо того, чтобы сопрягать в своем сознании одинаково важные ценности России и демократии, демократические радикалы предпочитают "бескомпромиссность" одностороннего решения. Не случайно демократическому экуменизму противопоставляется в качестве ретроградной идея "самобытности". Но проблема России может быть позитивно решена только в том случае, если мы на место спорного понятия самобытности поставим понятие самоценности. Самоценность России означает в методологическом отношении, что ее историческую судьбу нельзя просто дедуцировать из неких "более общих" понятий, в том числе и таких, как "прогресс" и "демократия", а в аксиологическом отношении — что нет таких целей и ценностей, во имя которых можно пожертвовать Россией. К сожалению, подход к российской государственности как к средству или как ставке в "большой игре" прогресса и демократии продемонстрировали не только большевики, в свое время использовавшие губительный для государственных интересов России лозунг "долой войну". Совсем недавно аналогичный подход продемонстрировали и наши демократы, использовавшие не менее губительный лозунг "больше суверенитета" только для того, чтобы свалить "союзный центр". Россия снова стала средством для достижения "более важных" целей. В подобного рода стратегиях просматривается "парадоксальный этос" российской политической элиты: она самоопределяется не в национальных, а во вне- и наднациональных рамках, в том числе путем прямого противопоставления прогрессистского "мы" национальному "они". В терминах цивилизационной теории это можно описать как одностороннюю ориентацию интеллигенции на великую цивилизационную ("письменную") традицию, представляемую "священными" текстами (один из них — марксизм) и противопоставляемую "малой" (устной народной) традиции. Поистине блаженны те народы, у которых великая цивилизационная и малая народная традиции не противопоставлены друг другу, а интеллигенция, по своему профессиональному призванию ориентирующаяся на "великие тексты", одновременно не теряет национальной идентичности! В России же "почвенническая" часть интеллигенции, от культурологически мыслящих славянофилов до народников — приверженцев социального (крестьянского) вопроса, неизменно пасовала перед другой частью — приверженцами "священных общих текстов". В свое время народники уступили марксистам, сознательно и последовательно развенчивавшим национальную традицию и уклад с позиций "великого учения". В какой-то степени сегодня история повторяется. Теперь "западники" — пропагандисты очередного "великого текста", заимствованного со стороны, в доктринальном отношении выглядят сильнее наших неославянофилов, испытывающих тайный комплекс неполноценности из-за своей отлученности от "общепризнанного" (на деле — европоцентричного) цивилизационного "текста". Трем вышеназванным "демократическим" субкультурам левого и леволиберального происхождения сегодня противостоят три правых или "новых правых" субкультуры. Во-первых, речь идет об идее России как этноцентричного образования, как "государства русских". Не возникает сомнений, что перед нами — чисто "оборонческая", отступающая и жаждущая протекционизма субкультура, не верящая в выигрыш дорогих для себя ценностей в условиях свободной соревновательности, политической и социокультурной открытости. Во-вторых, следует назвать субкультуру имперскую — ностальгию по "сильной руке". Это субкультура реставраторская, выступающая в двух формах: "белой идеи" — возврата к дореволюционному образу "единой и неделимой" России, и "красной идеи"— возврата к СССР как государству "новой исторической общности"— единого советского народа. Третьей разновидностью является "евразийская идея" России как особого типа незападной цивилизации, объединяющей в рамках единого принципа жизнестроения геополитическое пространство от Балтики до Тихого океана. Надо прямо сказать, что третья из перечисленных субкультур консервативного типа выглядит наиболее перспективной. Она лишена того сентиментального этноцентризма, который издавна является источником слабости почвеннических идей, не умеющих устоять перед натиском доктринально строгих и рационализированных текстов цивилизационного типа. В потенции евразийская идея содержит две важнейших составляющих "великого цивилизационного текста". С одной стороны, в силу достаточной этнической отстраненности она в принципе способна выполнять интегративную функцию объединения различных этносов и регионов в единое пространство специфического цивилизационного типа; с другой — она может нести мотивирующую ("мессинистскую") функцию, так как вместо мало приемлемой роли ученичества и послушничества у чужой (западной) цивилизации она предлагает народам СНГ более воодушевляющую перспективу создания своей неповторимой цивилизации, имеющей к тому же шанс, в качестве наследника предыдущих цивилизаций, учесть их слабости и тупики. Как заметил А. Тойнби, "парадоксальным, но глубоко истинным и важнейшим принципом жизни является то, что для того, чтобы достигнуть какой-то определенной цели, следует стремиться не к самой этой цели, но к чему-то еще более возвышенному, находящемуся за пределами данной цели". Более чем где-либо этот принцип "работает" в России. Российский тип сознания отличается особым религиозно-манихейским радикализмом: русского человека трудно подвигнуть на дело во имя повседневности, душа его взыскует "великих идей" и целей и только в их контексте он готов признавать и оправдывать повседневность. Не нужно впадать в правый или левый радикализм, но радикалом целеполагания, обладающим историософской и религиозно-идеологической интуицией, российский реформатор обязан быть. Евразийская версия российского неоконсерватизма отличается от славянофильской субкультуры еще одной продуктивной особенностью. Его антропология и аксиология подкреплены своеобразной онтологией и "космологией". Высший онтологический вопрос касается того, закончился ли в современном мире "космогонический" процесс образования новых цивилизационных моделей (то, что Ф. Фукуяма называет "концом истории") или вулкан истории продолжает дышать и способен к новым цивилизационным "выбросам". Если справедлив первый вывод, то, следовательно, период "цветущего многообразия" (если прибегнуть к выражению К. Леонтьева) оставлен навсегда позади и отныне перед всеми народами возникает жесткая дилемма: присоединиться к западной модели или прозябать на варварской периферии цивилизации с перспективой скорого исчезновения вообще. Если же космогонические процессы образования новых цивилизационных миров (моделей) продолжаются, то история остается открытой для творчества, для поисков новых, неизведанных путей развития. Это не перечеркивает вовсе вопроса об общечеловеческих универсалиях, в том числе о тех общезначимых обретениях, которыми мир обязан западной цивилизации. В то же время, как показывает опыт Японии и других резко вырвавшихся вперед стран тихоокеанского бассейна, творческое прочтение западного опыта с позиций своей культуры и традиции предпочтительнее пассивного заимствования. Одна из особенностей демократического мышления — неприязнь к космогоническому хаосу, к неконтролируемому, чреватому тотальной нестабильностью процессу геополитических новообразований. Демократический тип сознания больше тяготеет к картине уже ставшего, стабилизировавшегося в основных цивилизационных параметрах мира, ибо в ее рамках выглядят более фундированными приоритеты индивидуального благополучия, гражданского мира и согласия. Однако космогонические процессы в мире, в горниле которых рождаются не только новые государства, но и новые цивилизационные типы, тем не менее продолжаются. Всего за 30—40 послевоенных лет в мире появилась, наряду с атлантической, новая цивилизационная модель — тихоокеанская. Нет никаких оснований с порога отрицать и возможность появления еще одной модели — евразийской. Разумеется, присоединение к уже готовой и апробированной западной модели многим может показаться предпочтительнее и чреватым меньшим риском, связанным с искушениями новой самобытности и великодержавности. Но вряд ли у России есть другой выход. Слепое подражание и копирование само по себе не менее рискованно: оно грозит утерей собственных основ, оставляя проблематичной "натурализацию" страны в чужой цивилизационной системе. Как заметил Тойнби, "недостаток мимесиса (подражания) в том, что он предлагает механический ответ, заимствованный из чужого опыта, то есть действие, выработанное посредством мимесиса, не предполагает собственной внутренней инициативы". Но народ, лишенный внутренней инициативы, быстро вырождается в люмпенов мировой цивилизации, ждущих готовых подачек со стороны. Некоторые симптомы такого вырождения мы уже наблюдаем. Как отдельному человеку, так и целому народу нельзя овладеть наследием, не произведя творческой его реинтерпретации, не подтвердив право на него подвигом собственного созидания. Основной вопрос современной реформы не в том, станет ли Россия "вторым Западом" или. его частью. Основной вопрос в том, обогатит ли она мировую цивилизацию самобытным историческим творчеством либо станет "неудачником истории", вечно ждущим подачек и примеряющим чужие обноски. В целом задуманная у нас реформа оказалась чревата колоссальным эффектом бумеранга: вместо ожидаемого "среднего класса" она умножила ряды пролетариата в античном смысле этого слова, в смысле массового культурного, социально-экономического и государственного отщепенства. "Истинным признаком пролетария, — говорит А. Тойнби, — является не бедность и не низкое происхождение, а постоянное чувство неудовлетворенности, подогреваемое отсутствием законно унаследованного места в обществе и отторжением от своей общины". Нынешняя разруха и люмпенизация населения — феномен не столько социально-экономический в собственном смысле, сколько культурный. В основе его лежит не только унаследованная от прошлого отсталость страны — модное ныне отождествление России с "третьим миром" мне представляется несостоятельным, — но и отторжение от собственной культуры, ее норм и традиций — цивилизационная дезориентация народа. Главное средство борьбы с этим — обретение своей цивилизационной идентичности: того внутреннего гармоничного универсума, в котором нормы-цели и нормы-рамки, притязания и возможности в основном совпадают. Но в процессе обретения своей цивилизационной идентичности России предстоит нелегкое объяснение с нынешними правящими демократами. Сегодня история во многом повторяется. Некогда большивистская "новая Россия" не узнала себя в образе своего крестьянского большинства — хранителя национальной трудовой аскезы и традиции. Последовавшее уничтожение крестьянства практически закрыло перед страной перспективу фермерского пути — она и сегодня по-настоящему не просматривается. Так обнажился парадокс насильственных модернизаций: выкорчевывание "отсталой" национальной культуры означало разрушение специфического цивилизационного этоса-аскезы, поддерживавшей общество в работоспособном состоянии. Сегодня парадокс повторяется. Новая демократическая Россия снова не узнала себя в большинстве своего народа, представленного на этот раз промышленными регионами. С позиций "демократического лагеря" в этих регионах находят социальную базу "красно-коричневые", ностальгические "государственники", сторонники возрождения "империи". Если оценить культуру наших промышленных регионов с позиций цивилизационной дихотомии Запада — отношения между "цивилизацией труда" и "цивилизацией досуга", то станет очевидным, что сегодня аскезу трудовой этики представляет индустриальная Россия. Что касается России постиндустриальной — центров нового гуманитаризма и либерально-демократической или националистической политической культуры, то она, близкая правящим "демократам" по менталитету, дальше ушедшая по пути "вестернизации", одновременно представляет собой российский вариант "цивилизации досуга". Дух трудовой аскезы и гражданской ответственности покидает эту культуру, что предопределяет ее одновременно утопический и зависимый от Запада, от "гуманитарной помощи" характер. Экономическая критика советской индустриальной культуры бесспорно имеет веские основания: до 70% занятого в тяжелой промышленности населения до сих пор производило не товары, нужные потребителю, а оседающие на складах неликвиды. Это была "антиэкономика" в действии. Но нельзя на основании этого отрицать цивилизационный потенциал этой экономики и сформированную на ее основе социокультурную инфраструктуру: образование и квалификацию многомиллионного персонала, систему научно-исследовательских центров, наконец просто навыки современного труда и исполнительской дисциплины. Разрушить эту инфраструктуру в ходе модернизации и приватизации "динозавров промышленной гигантомании" — значит закрыть перед Россией дорогу в постиндустриальное общество, ибо иных путей туда, помимо всего накопленного в недрах индустриальной культуры, нет и быть не может. Для некоторых небольших стран возможен прорыв в постиндустриальную цивилизацию через экономику и индустрию туризма, через экономику услуг и т.п. Но для такого гиганта, как Россия, "постмодернистскую уловку", связанную с коммерческой эксплуатацией доиндустриального пейзажа (приманки для иностранных туристов), ремесленничества и другой экзотики в стиле "ретро", вряд ли стоит принимать всерьез. Серьезное цивилизационное решение для России стоит в разработке великого евразийского проекта: освоении специфической цивилизационной модели, отличной как от старой, атлантической, так и от послевоенной, тихоокеанской (хотя в последнем случае сходства, на мой взгляд, должно быть больше). Обществу необходим духовный переворот таких масштабов, которые сопоставимы с Реформацией или Просвещением в Европе. Задачи этого переворота следующие. 1. Преодоление массовой деморализации, сводящей на нет любые начинания и почины реформаторов, подрывающей все общественные институты, от семьи до армии. Требуется "великий текст", мотивационные и нормообразующие потенции которого были бы достаточны для подъема народного духа и преодоления нравственной деградации. 2. Преобразование структуры потребностей. Наше общество никогда не достигнет стабилизации, если притязания людей будут сосредоточены в материальной сфере и ориентированы на эталоны западного типа. Ибо нет никакого сомнения, что в обозримом будущем Россия не сможет догнать наиболее развитые страны и потому наше потребительское сознание обречено оставаться "несчастным сознанием" — смесью неудовлетворенности, зависти и комплекса неполноценности. В таких условиях ничто, кажется, не способно вернуть обществу утраченное самоуважение и достоинство. Однако история знает и "нетривиальные решения", когда общественные ожидания и самооценки резко переводятся в другой план, преодолевают прежний горизонт. Одно дело — нищета, совсем другое — аскеза, выступающая как добровольное самоограничение во имя тех или иных высших целей. Думается, один из главных "недочетов" нашей реформы заключается в неумении придать экономическим целям статус "национальной идеи", как это в свое время произошло в Японии, где экономический рывок всеми участниками рассматривался как реванш за поражение в войне, как новое средство восстановления национального величия. Аскеза японского накопления поддерживалась идеологией национального возрождения. У нас же экономическим преобразованиям хотят дать сугубо "номиналистическую" трактовку — как средству индивидуального процветания, что выглядит явно неубедительно на фоне массового разорения и обнищания. 3. Экуменическая функция в рамках СНГ: объединение национальных культур и этносов в "новую историческую общность" путем осознания наднациональных приоритетов евразийской целостности. В Западной Европе в целом уже удался этот опыт двойной
идентичности: итальянец, француз и немец, наряду с национальной идентичностью, помнят свою европейскую идентичность в рамках "атлантической солидарности" перед лицом Востока и Юга. Появление новых суверенных государств на территории бывшего СССР лишает перспективы старые, привычные нам "патерналистские" формы евразийской интеграции. Но при этом открывается принципиальная возможность новых форм, характерных для демократических обществ: различные виды непосредственного диалога — кооперации и партнерских связей гражданских обществ, минуя посредничество государственных властных структур. Эта модель апробирована в процессах европейской интеграции. При этом следует также учитывать и новую роль "постэкономических", духовных факторов интеграции в условиях цивилизации, в целом становящейся постиндустриальной. Наше политическое мышление сегодня, к сожалению, ориентировано на дилемму: либо объединение народов в рамках единого государства, либо полная обособленность. Между тем, очевидно, требуется и по экономическим, и по военно-стратегическим соображениям конфедеративное устройство на территории бывшего СССР. Но среди креплений "единого евразийского дома" существенную роль играет идеологическая скрепа. Важнейший вопрос сегодня: возможна ли "великая евразийская идея" и в какой форме она явится нам? Надо прямо сказать, что сегодня отсутствие такой идеи деформирует и дезориентирует общественное сознание народов стран бывшего Советского Союза. Крах социалистического "второго мира", который они представляли, привел к тому, что меньшая часть их (народы Прибалтики) стала отождествлять себя с "первым миром", с Западом, не имея на то достаточных оснований, а значительная часть — с "третьим миром", что также неверно, не соответствует их реальному потенциалу и статусу. Тьер-мондистская идентичность — отождествление с "третьим миром", служит плохим подспорьем реформаторству, ибо, вместо того, чтобы питать "энергию возвышения", усиливает инерцию падения, порождает заниженные самооценки, лепит образ париев и маргиналов мировой цивилизации, которым, якобы, "нечего терять". Эта угроза превращения населения СНГ во "внешний пролетариат" (Тойнби) по отношению к Западу чревата дестабилизацией всего мирового порядка, ибо идентификация с варварами сама по себе является фактором варварства, усиливает энтропийные, саморазрушительные тенденции. В этом плане для нас представляют интерес изыскания "новых правых" в Европе, которые в борьбе с технократическим варварством — забвением духовных источников европейской цивилизации, стараются актуализировать эллинистические мотивы европейской культуры. Перед нами стоит гигантская задача: реконструкция образа "второго мира", отличающегося как от "первого", так и от "третьего" и являющегося цивилизованным партнером Запада, но со своей спецификой. Коммунистический имидж "второго мира" оказался лживым или утопичным, но это вовсе не означает несостоятельности "евразийской идентичности" как таковой. Вопрос в том, на каком пути она будет обретена. Прежде она утверждалась в форме "гегемонии" одной из культур (русской), выступающей одновременно и в роли лидера и в роли посредника в общении. Сегодня несомненно, что более эффективным средством интеграции является равноправный — "экуменический" диалог культур. Вероятно, он будет развертываться в двух формах: светской и религиозной. Роль светских форм создания общей цивилизационно- коммуникативной инфраструктуры (единое информационное пространство, в том числе в области mass media, стандарты образования, кооперация в научных исследованиях и т.п.) сегодня неоспорима. Но нельзя, учитывая симптомы "нового религиозного ренессанса", игнорировать и возможности диалога церквей, в частности православной и мусульманской. У них есть общие религиозные корни — обе принадлежат к аврамейскому типу, восходящему к ветхозаветному монотеизму. Не менее содержательна и их совместная приобщенность к эллинизму. Как пишет А. Тойнби, "начиная с IX века н.э. труды эллинских философов и ученых становятся частью признанного и даже обязательного аппарата исламской культуры". Нынешний "мусульманский ренессанс" быстро выродится в прямой и опасный обскурантизм, если не будет сопровождаться интеллектуальным возрождением — через обращение к восточному аристотелизму и другим культурологическим синтезам исламо-эллинистического толка. Но то же самое относится к современному "православному ренессансу". Протоиерей Георгий Флоровский настойчиво предостерегал от этнографически-народнической интерпретации православия, что грозит сектантским извращением духа универсальной религии. "Это самый опасный вид обскурантизма, в него часто впадают кающиеся интеллигенты. Православие в таком истолковании часто обращается почти что в назидательный фольклор... Русская богословская мысль должна еще пройти самую строгую школу христианского эллинизма..." Подобно тому, как многие бывшие коммунистические "интернационалисты" мгновенно обращаются в крайних националистов, вчерашние наши атеисты имеют склонность обращаться в фанатиков "чисто русского", этнографического православия. Эти инверсии сектантского коммунистического сознания крайне опасны для нашего духовного здоровья и не менее пагубны в цивилизационном плане — в свете задач "евразийского строительства". Не случайно наше современное восприятие дореволюционной России в чем-то соответствует восприятию кающихся варваров, запоздало присягающих наследию разрушенной ими цивилизации. В истории советской России несомненно присутствует этот момент гибнущей от варваров и воскресающей через них в новом качестве и в новых масштабах цивилизации. Достаточно вспомнить советскую массовую культуру, массовое среднее образование, массовую науку и даже "массовую" философию в лице "диамата" и "истмата". Все это, несомненно, включало момент чудовищной профанации былых достижений русской элитной культуры, но, наверное, не большей, чем был в свое время эллинизм по отношению к "элитным" достижениям классической античности. Мои "евразийские" упования связаны исключительно с этим: новая крупномасштабная целостность на месте бывшего СССР может утвердиться лишь в той мере, в какой последний действительно представлял и наследовал долгосрочную цивилизационную программу, заложенную в генетическом коде тысячелетней русской культуры. Здесь предстоит рассеять одно недоразумение, возникшее в политической культуре нашего переходного периода. На евразийское теоретическое наследие (я имею в виду историософию эмигрантского русского евразийства 20-х годов) сегодня претендуют множество сторонников "самобытни-чества", от неокоммунистов до российских "новых правых" из газеты "Завтра". Вместо трудного синтеза гетерогенных, западно-восточных начал российской культуры они предпочитают легкость "монистического решения" — в духе односторонне восточного прочтения русской судьбы. Вместо того, чтобы творчески преодолеть российский раскол, эти необольшевистские радикалы ориентируются на то, чтобы просто "устранить" другую сторону — западничество, принудив ее к безоговорочной капитуляции. Современно звучат слова Н.А. Бердяева, сказанные по поводу старых евразийцев: "их евразийская культура будет одной из замкнутых восточных, азиатских культур... Они партикуляристы, противники русской всечеловечности и всемирности, противники духа Достоевского..." Евразийская идея — идея специфической цивилизационной общности, интегрирующей импульсы Запада и Востока, Севера и Юга и по-своему преломляющей, творчески интерпретирующей их — слишком ценная часть нашего наследия, чтобы отдавать его на откуп левым и правым "ультра". Разработка этой идеи совместными усилиями научного сообщества гуманитариев — философов, историков, политологов, культурологов, лингвистов несомненно будет способствовать становлению культуры постсоветского "эллинизма" — расширенной после исторической катастрофы зоны духовного и цивилизационно-практического влияния старой русской культуры, ставшей ферментом нового цивилизационного процесса в масштабах Евразии. Теперь нам следует оценить ряд актуальных геополитических проблем на уровне единства макро- и микрополитики. Здесь мы имеем дело с проявлениями так называемого "внутреннего колониализма" в форме ведомственного гегемонизма. Ведомства, подотчетные только центру, не только опустошили богатства регионов в результате хищнического ("бесплатного" в силу "единой социалистической собственности") использования ресурсов, но и разрывали территориальную социальную целостность, превращая ее в мозаику пространств, присвоенных и аккумулированных различными отраслями хозяйства. Развитию отраслевого способа организации человеческой жизнедеятельности в ущерб территориальному положил начало капитализм. Расширение капиталистического товарного производства, формирование единого национального (а затем и мирового) рынка привело к тому, что условия существования индивидов перестали быть территориально наличными, существующими "здесь и теперь". Возникает необходимость в новых способах ориентации, обращенных уже не к своей среде, а к несравненно более широкой системе жизнеобеспечения. Сначала это обращение вовне было спорадическим, так как основные потребности продолжали удовлетворяться в рамках натурального хозяйства. Но постепенно, по мере перехода от единичной ко всеобщей форме стоимости, к универсальному разделению труда, ориентация вовне получает преобладающее значение; одновременно резко возрастает избирательность индивидов по отношению к условиям жизни. Концентрация и централизация производства ведут к определенным культурным последствиям: по мере их развития усиливается неэквивалентный обмен информацией между городом и деревней, между центром и провинцией. Люди все больше ориентируются не на свою среду, а на крупнейшие производственные и культурные центры, снабжающие всех одинаковой продукцией. По мере ослабления территориальной детерминации образа жизни усиливаются процессы социально-культурного обезличивания. Но отраслевой принцип связан не только с процессами развития рыночного хозяйства, концентрацией и централизацией производства. В нем находит отражение растущее давление государства на общество, отчуждение разнообразных самодеятельных форм активности в пользу управления "сверху"; в особенности это относится к формированию человека как члена общества. Отрасли материального производства в той мере, в какой они остаются не национализированными, представляют собой особую форму гражданской самодеятельности, хотя уже неадекватно выраженную: территориально и культурно обезличенную. Но многие отрасли социальной и культурной жизни с самого начала подверглись огосударствлению, стали национализированными. Совершенно особую роль стала играть единая государственная система образования. Это обеспечило новые, невиданные возможности человеческой коммуникации: люди впервые стали общаться на одном языке по поводу одних и тех же проблем, в рамках единой семантики, безотносительно к тому, где они живут и каковы особенности местной среды. Обеспечивает ли это появление "универсальных индивидов"? Нет, "всеобщий" человек не стал универсальным. Напротив, при прежнем образе жизни, привязывающем людей к определенной территории, их связи и отношения, направленность их интересов, культурная ориентация носили гораздо более разносторонний характер. Теперь же стал формироваться "отраслевой" человек, специализирующийся в узкой области, ориентированной на строго определенный тип информации. Национализация системы образования привела к национализации молодежи: отрыву ее от местных традиций и ценностей, переориентации на промышленные и культурные центры. Вместе с развитием отраслевого принципа начал развиваться процесс концентрации общественных ресурсов — социально-демографических (молодежь), экономических, научно-технических и культурных — в крупных городских центрах, что привело к демографическому, экономическому и социокультурному "обнищанию" провинций и регионов, депопуляции деревни и т.п. Национальные ресурсы, сосредоточенные в центре, становятся более управляемыми, мобильными, появляется возможность использования их в заранее заданных целях в рамках единых государственных программ "модернизации". Но одновременно возникает опасность отчуждения ресурсов у нации и неслыханного в прежние эпохи расточительства центра, становящегося бесконтрольным распорядителем всех богатств. При этом нередко подрываются естественно- исторические механизмы воспроизводства и развития социальной жизни на местах. Провинции и регионы теряют способность к самоорганизации, их перспективы теперь целиком зависят от политики центра и принятых там приоритетов. Этому способствуют и особые формы социально-культурной дифференциации. Так, три социально-демографические группы: молодежь, взрослое население и пенсионеры приобретают различную культурную интенциональность: молодежь практически целиком ориентируется на центры, то есть местной среде не принадлежит. Это продуктивно с точки зрения социологии новаций: возрастает мобильность молодежи и ее готовность осваивать новую территориальную, профессиональную, научно-техническую и культурную среду, что является первостепенно важным в условиях "нестабильного способа производства", в эпоху НТР. Но это создает и ощутимые дисгармонии в воспитании молодежи, в общем процессе ее социализации, Способность к новациям развивается в ущерб способности к культурной преемственности поколений, способность к усвоению "отраслевых" знаний — в ущерб усвоению долговременных социально-культурных норм и ценностей, способность ориентироваться в производственно-технической среде — в ущерб интенсивной вживаемости в сложившиеся социально-культурные ниши, в ущерб культурной интеграции. Взрослое — самодеятельное население, как это ни парадоксально, также не является в достаточной степени интегрированным. Де факто, безотносительно к системе ценностей отраслевой принцип доминирует как конституирующее начало в рамках образа жизни в целом. Львиная доля времени и сил взрослого населения посвящается производству — той самой системе, которая автономна по отношению к местной среде и любым территориальным инстанциям. Досуг в современных условиях также является отраслевой, а не территориальной системой. Информация, нормы и правила, которые определяют досуг, не идут от местной среды. Средства массовой коммуникации и индустрия развлечений нивелируют досуг жителей самых разных регионов, придавая ему единое измерение. И менее всего этика современного досуга требует интеграции в местную среду. Напротив, конституирующим принципом досуга является разрыв с повседневностью, активное эксгрупповое общение, то есть центростремительные импульсы в широком смысле слова. Престижные модели досуга привносятся в провинциальную среду извне, идут из крупнейших городских центров. Итак, и в труде, и на досуге житель территории не выступает устроителем своей среды; и профессиональная и досуговая этика предполагают особую мобильность личности, ее устремленность к отраслевой, высокоспециализированной информации внетерриториального происхождения. В рамках современного образа жизни, пожалуй, только категория быта является наиболее территориальной. Но и это связано в основном с его научно-технической недоразвитостью, "архаичностью". Внутри самодеятельного населения в целом весьма значимы социально-культурные дифференциации мужчин и женщин. Поскольку бытовая активность — преимущественно удел женщин, то и связь женщин с территорией является более интенсивной. Наверное поэтому у женщин ниже производственно- профессиональная и территориальная мобильность, но выше показатели, характеризующие социально-культурную укорененность и общую адаптированность. Что касается представителей "третьего возраста" — пенсионеров, то это — жители территории по преимуществу, в рамках их системы жизнестроения территориальному принципу принадлежит особое место. Наверное поэтому активность пенсионеров как жителей по ряду показателей выше, чем у других социально-демографических групп. Они больше читают местную прессу, активнее посещают местные выставки, больше других озабочены экономическим, культурным и нравственным качеством местной среды (об этом, в частности, свидетельствует анализ писем и предложений, направленных в вышестоящие инстанции). Поэтому при определении потенциальных участников активной территориальной жизни, местной социально-культурной, политической и гражданской самодеятельности вышеотмеченные различия категорий населения непременно должны учитываться. Женщины, молодежь и пенсионеры в оценках качества жизни значительно большую роль отводят территориальным факторам, чем взрослое мужское население. Не случайно в решении проблем закрепления молодежи и женщин в определенных регионах и на селе, в обеспечении их общей социальной удовлетворенности такую большую роль играет правильное социальное планирование и активная культурная политика. Очевидно, в ближайшие годы следует ожидать появления новых территориальных (внепрофессиональных) форм организации различных групп населения (и в первую очередь, женщин, молодежи, пенсионеров), прямо сориентированных на проблемы качества жизни и обеспечение взаимной социальной поддержки. Разрыв территориального и отраслевого принципов, явная недоразвитость первого связаны не только с общими тенденциями развития современной промышленной цивилизации. У нас в стране этот разрыв усугубила излишняя централизация управления, концепция планирования, сложившаяся в начале 30-х годов. Регионы рассматривались только как источник ресурсов, а не как самостоятельная среда, имеющая цели в себе самой. Сложилось потребительское отношение отраслей к региону при явном дефиците ответственности за сохранность ресурсов региона, их воспроизводство и развитие. При формировании планов экономического и социального развития регионов местные органы — Советы — играли последнюю роль. Это привело к целому ряду опасных деформаций. 1. Запросы отраслей, как правило, превышают возможности региона, что ведет к расхищению ресурсов региона и деградации местной среды. 2. Поскольку территориальные органы в условиях крайне суженной сферы их ответственности не в состоянии координировать деятельность отраслей и быть генераторами активных межотраслевых связей, то промышленная среда региона постепенно превращается в неупорядоченный конгломерат. Это отсутствие системной целостности в окружающей предметной и производственной среде имеет далеко идущие социально-культурные последствия. Образ "малой Родины" утрачивает собственно эстетическую притягательность; возможности эмоциональной соотнесенности, интенсивного и аутентичного "вживания" в среду резко падают. 3. В условиях отраслевого гегемонизма темпы роста производственной среды начинают значительно (иногда в десятки раз) опережать темпы развития социальной и культурной инфраструктуры. Воспроизводство и обеспечение человеческого фактора при этом не может не страдать. Сам образ жизни деформируется, так как внепроизводственная активность жителей в свободное от работы время не получает достаточной материальной базы. В этих условиях производственная (трудовая) доминанта как характеристика образа жизни выступает в качестве показателя не определенной системы ценностей (как это утверждала официальная пропаганда "развитого социализма"), а социально-культурной недоразвитости, несоответствия технико-производственного и социально-культурного развития. 4. В самом использовании ресурсов региона, мобилизации его потенциала образуются неизбежные бреши. В частности, многие факторы, относящиеся к социально-культурному потенциалу региона, вообще не могут быть задействованы в рамках отраслевого принципа. Они как бы выпадают в межотраслевое пространство, отсюда — видимость общекультурного перепроизводства (при фактической культурной недоразвитости), избытка общей образованности (при фактическом его отставании) и т.п. Все то, что отраслями не может быть затребовано и использовано "здесь и теперь", нередко воспринимается как излишнее, избыточное. Видимость избыточности тотчас же исчезла бы, если бы регион мог выступать сферой активного приложения сил, активным социальным заказчиком. Но поскольку этого нет, отношение к общей культуре как к чему-то избыточному, нефункциональному практически утверждается в жизни, что не может не отразиться на статусе общей культуры, ее роли, не может не вызывать атрофию культурных связей и ослабление норм. 5. Следствием ведомственного гегемонизма является также униформизм, последовательное уменьшение социально-культурного многообразия. И подобно тому, как снижение видового многообразия в природной среде свидетельствует об экологическом неблагополучии, падение социально-культурного многообразия отражается на общем качестве жизни и социальном тонусе народа. И здесь явно поляризуются два образа: образ "ведомственного работника", чувствующего большую причастность к отрасли, чем к региону, с одной стороны, и образ жителя, идентифицирующего себя в первую очередь с "малой Родиной", с региональной культурой и традицией (не обязательно выраженной этнически). Во всех регионах страны усиливается местная реакция на "мигрантов", обязанных своим присутствием ведомственному гегемонизму и диктату центра. "Житель" выступает как носитель региональной целостности, посягательство на которую затрагивает его жизненные интересы. Напротив, ведомственная социальная инженерия характеризуется сознательной агрессивностью по отношению к местной культурной традиции и намеренной снисходительностью к маргиналам, люмпенам, пограничным личностям и культурным диссидентам. Вместе они создают разряженную, внутренне пустую среду — идеальное сырье для обработки по заранее заданным технократическим рецептам. Вот почему, например, социолог А. Турен, описывающий коллизии промышленной модернизации во Франции, отмечал: "История и география, примыкание к определенной традиции и территории становится образом мышления, мироощущением тех, кто сопротивляется идущим извне модернизациям". Возможен ли возврат к территориальному принципу жизнестроения? В чистом виде, как это характерно для докапиталистических формаций, естественно, невозможен. Жесткая привязка людей к территории, тотальная интеграция в местную социальную среду, пассивное наследование норм- все это несовместимо с долговременными тенденциями развития современной цивилизации. Но преобразовать сложившиеся отношения между отраслями и территориями,
преодолеть территориальный нигилизм (и его частные экологические и культурные проявления) совершенно необходимо. Основой такого преобразования должно стать установление новых, хозрасчетных отношений между отраслями и территориями. Начавшаяся в стране реформа направлена не только на усиление хозяйственной самостоятельности предприятий. Хозяйственная самостоятельность территорий — не менее, а, скорее всего, более важная сторона реформы, ибо затрагивает более общие условия жизнедеятельности людей, относящихся уже не только к экономическим, но и к глобальным проблемам современности. Соотношение отраслевых и территориальных решений можно проиллюстрировать с помощью следующей таблицы. Таблица дает 16 различных моделей принятия решений. Модель 1 — отраслевые органы, руководствующиеся исключительно технико-производственной информацией при принятии решений — является техницистской. Модель 11: сначала отраслевые органы на основе "своей" технико-производственной информации создают основу решений, а затем к ним подстраиваются территориальные органы с их социально-культурными заботами, является технократической. Она наиболее соответствует установившемуся у нас отраслевому гегемонизму и принципу "остаточного" распределения средств на социальные и культурные нужды. Обеспечение эффективной территориальной политики возможно только при условии утверждения модели 16: сначала территориальные органы задают определенные параметры социально-культурного развития региона, а затем уже отраслевые органы решают, как им вписаться в эти параметры. Только при таком соотношении может быть преодолена технократическая практика и обеспечены социальные приоритеты нашего развития. Ясно, что модель 16 предполагает не только установление хозрасчетных отношений между отраслями и территорией и переход к оплачиваемому использованию ресурсов региона. Она требует резкого расширения прав территорий, новых отношений между регионами и центром. Ясно также, что модель 16 означает резкое усиление территориального плюрализма в сфере образа жизни. Если каждый регион с учетом запросов своего населения и особенностей своей среды, традиций, ресурсных возможностей формирует на основе партнерских отношений с центром и отраслями комплексный план социального развития, то это не может не усилить разнообразие территориальных моделей образа жизни. Усиление разнообразия образа жизни населения задано объективной эволюцией потребностей и изменениями структуры потребления. В условиях преобладания материальных потребностей (когда, например, более половины всех доходов населения тратится на питание, менее трети — на приобретение промышленных товаров и совсем ничтожная доля — на услуги) устанавливается жесткая структура потребностей, на которую практически невозможно влиять методами воспитания (или манипуляции). Если такая структура потребления, архаичная в социально-историческом смысле, сочетается с современным способом удовлетворения потребностей, на основе обмена, а не натурального хозяйства, то она резко усиливает роль отраслевых начал в формировании образа жизни. Ибо производство сельскохозяйственной и промышленной продукции осуществляется на основе отраслевой специализации и концентрации. Прогрессивные сдвиги в структуре потребностей, связанные с активизацией высших, "вторичных" запросов, с одной стороны, резким увеличением потребления услуг, с другой стороны, снова усливают роль территориальных детерминант образа жизни. Большинство видов услуг таковы, что их нельзя производить в одном месте, а потреблять в другом: они по природе своей относятся к местному производству. Таким образом, третичная экономика — это экономика территориальная, характеризующаяся резким усилением доли местного производства (производства услуг) в удовлетворении общих потребностей населения. Так изменение структуры потребностей, вызванное повышением уровня жизни, образования и культуры населения, становится экономической основой усиления территориальных ориентаций, интенсификации территориальных связей. Это — возврат на- новой основе к территориальным детерминантам, некогда характерным для "первичной" экономики, основанной на натуральном хозяйстве. Аналогичным образом действуют сдвиги в структуре духовного потребления. Появление средств массовой информации, в частности кинематографа и телевидения, сопровождалось ослаблением территориальных детерминант культуры и культурных связей с местной средой. Параллельно насаждалась униформистская модель: миллионы людей воспитывались в одних и тех же образцах и имиджах, тиражируемых в массовом масштабе. Однако новейшая эволюция массовых коммуникаций отмечена контртенденцией. На Западе появление многоканального кабельного телевидения усилило процессы культурной стратификации: каждый канал превращается в коммуникационное средство специфической "субкультуры": профессиональной, территориальной, этнической и т.п. Аналогичную эволюцию претерпевают и традиционные средства массовой коммуникации: передачи, рассчитанные на всех, теряют популярность, более продуктивными выступают формы активного диалога mass media с заинтересованной аудиторией. Меняются тип информационного потребления и сам статус информации: наиболее интересной становится та, которая приглашает аудиторию к участию в решениях, говорит о ее проблемах. Анализ телеинформации в развитых странах мира свидетельствует о резком изменении соотношения между "всеобщей" и "местной" информацией в пользу последней. У нас в стране процесс демократизации, предполагающий значительную активизацию инициативы на местах, не может не сопровождаться резким возрастанием роли местной печати, местного телевидения и т.п. Ясно, что это требует новых принципов организации и управления культурой: отраслевые приоритеты должны смениться "популистскими": зависимость от своих подписчиков, абонентов должна преобладать над всеми остальными формами предписаний. Сопоставление 2-х различных доминант в формировании образа жизни — отраслевой и территориальной — позволяет наглядно представить противоречия современного образа жизни и некоторые пути их решения. Весьма длительное время у нас пропагандировался "трудовой образ жизни". Проблема и сейчас является актуальной, если учесть распространенность нетрудовых доходов и тревожные тенденции повсеместного ослабления профессиональной этики. Однако нельзя смешивать производственную доминанту образа жизни в ее нормативном, с одной стороны, и в ее эмпирическом, с другой стороны, значениях. Трудовой образ жизни как нормативная модель предполагает идентификацию личности, в первую очередь, с ее трудовой ролью, высокий уровень профессиональной мотивации, наконец, благотворное влияние трудовой активности на другие, внепрофессиональные роли индивида — гражданские, культурные и т.п. В реальности же "трудовой образ жизни" зачастую приобретает другие характеристики. Он означает, что среда обитания человека строится как приложение к производственной среде и целиком ей подчинена; что львиную долю времени и энергии людей отнимают производственные роли, так что остальные роли — семейные, культурные и т.п. — неизбежно страдают и вытесняются на периферию общественного и личного внимания; что в сознании людей актуализированы только отраслевые нормы поведения, что нередко оборачивается низким качеством внепрофессионального поведения и общения. Таким образом "трудовой образ жизни", взятый в его реальном воплощении, оказывается рудиментарным образованием, доставшимся от эпохи индустриализации, когда среда обитания формировалась вокруг предприятий ("рудники", рабочие поселения барачного типа и т.п.). В современных условиях статус и функции поселений решающим образом изменились. Среда обитания должна проектироваться и развиваться по собственным законам, согласно нормам социального, а не материльного производства. Скорость производства и потребления социально-культурной информации в такой среде заведомо опережает темпы приращения производственно-технической информации, а нормы поведения никак не могут сводиться к сугубо профессиональным нормам. Для полноценного развития социальной среды и социального производства именно территориальные связи оказываются важнейшими. В первую очередь, это относится к территориальным факторам концентрации производства различного рода услуг и инфраструктуры. Период тотального дефицита породил практику натурального отраслевого хозяйства в этой области: богатые предприятия строили свои службы быта, услуг, создавали "закрытые" распределители в виде заводских магазинов и т.п. Эта отраслевая кустарщина не только порождала неравномерность социального развития региона (то, что получал персонал богатых предприятий, было недоступно остальным), но и в целом способствовало распылению ресурсов и инфраструктурной недоразвитости. Только единый территориальный орган, сосредоточивающий в своих руках все средства социального развития региона, поселения, способен создать единую и развитую инфраструктуру. Такая инфраструктура будет не техноцентричной, как это неизбежно в отраслевом варианте, а социо - и культуроцентричной. Возникшая сегодня угроза развала страны не в последнюю очередь связана с проблемами "внутреннего колониализма", олицетворяемого ведомственным гегемонизмом. В свое время республики Прибалтики предлагали бывшему союзному центру заключить союзный договор, включающий, в частности, хозрасчетные отношения между центральными ведомствами и регионами. Центр предпочел сохранить традиционную гегемонию — и потерял все. И сегодня, к сожалению, сохраняется практика централизованных отчислений регионов в государственную казну, ничего общего не имеющая с пропорциональным вкладом каждого региона в экономику. Так, в 1992 г. разница между получением средств от Федерации и выплатой федеральных налогов для Чечни и Ингушетии составила плюс 865 млн. рублей, для Татарстана — плюс 37 млрд. рублей, а, например, для Нижегородской области — минус 67 млрд. рублей. Таким образом, Федеральный центр продолжает осуществлять административно-командную практику перераспределения ресурсов, приводящую к расколу регионов федерации на два блока: тех, кто безвозмездно снабжает ресурсами, и тех, кто безвозмездно их получает. Эта политика чревата развалом Федерации. Необходим решительный поворот внутренней геополитики в духе территориального принципа и регионального хозрасчета.
Категория: Библиотека » Философия Другие новости по теме: --- Код для вставки на сайт или в блог: Код для вставки в форум (BBCode): Прямая ссылка на эту публикацию:
|
|