Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/init.php on line 69 Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/init.php on line 69 Warning: strtotime(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/vuzliborg/vuzliborg_news.php on line 53 Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/vuzliborg/vuzliborg_news.php on line 54 Warning: strtotime(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/vuzliborg/vuzliborg_news.php on line 56 Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/vuzliborg/vuzliborg_news.php on line 57
|
1. СМЕЩЕНИЕ ПАРАДИГМ: ОТ СИСТЕМ К ИСТОРИЯМ - Конструирование иных реальностей. Истории и рассказы как терапия - Дж. Фридмен, Дж. КомбсМожет, эту работу лучше определить как мировоззрение? Возможно, но даже этого недостаточно. Наверное, это — эпистемология, философия, личная преданность, политика, этика, практика, жизнь и так далее. — Майкл Уайт, 1995, стр. 37 Строго говоря, истории нет; есть лишь биография. — Ральф Уолдо Эмерсон, 1830 В этой книге рассказывается, как мы, два конкретных терапевта в рамках сообщества терапевтов, применяем две метафоры — “нарратив” и “социальная конструкция” — для организации своей клинической работы. Использование нарративной метафоры приводит нас к тому, чтобы видеть в жизни людей истории и работать с ними, чтобы пережить их жизненные истории, придав им значимый и завершенный характер. Использование метафоры социальной конструкции приводит нас к тому, чтобы рассматривать способы, посредством которых социальная, межличностная реальность каждого человека сконструирована через взаимодействие с другими людьми и человеческими установлениями. Этим также обусловлен фокус на влиянии социальных реальностей на смысл жизни людей. Ведущая метафора, такая как нарратив, имеет не меньшее значение. Метафоры, посредством которых мы организуем свою работу оказывают мощное влияние как на то, что мы воспринимаем, так и на то, что мы делаем. Пол Розенблатт (1994) написал целую книгу, раскрывающую этот феномен в области семейной терапии. Он обсуждает такие метафоры, как “семья как сущность”, “семья как система”, “коммуникация” и “структура”. В ходе обсуждения он описывает не только то, что каждая метафора высвечивает, но также и то, что она скрывает, будучи призванной направлять мышление и восприятие человека. Например, используя “структуру” в качестве ведущей метафоры, мы склонны рассматривать семьи как достаточно косные, геометрические комбинации людей. Такое мышление привело к развитию таких полезных понятий, как “триангуляция” и “границы”. Терапевты, использующие “структуру” как ведущую метафору, могут заниматься перестройкой, укреплением или ослаблением существующих структур. Они склоняются к тому, чтобы подходить к проблемам и их разрешению как своего рода плотники, архитекторы или скульпторы. Это может способствовать очень ясным, легко воспринимаемым и эффективным подходам к терапии. Тем не менее, временами метафора “структура” побуждает нас уделять слишком мало внимания постоянно смещающимся и изменяющимся аспектам семейных взаимоотношений. Она может заморозить наши восприятия во времени и излишне упростить сложные взаимодействия. Она может побудить нас обращаться с людьми как с объектами, тем самым дегуманизируя терапевтический процесс. В каждой организующей метафоре есть свои плюсы и минусы. Поскольку применяемые нами метафоры влияют на то, как мы смотрим, слушаем и чувствуем, мы тщательно обдумали те метафоры, которые выбрали. Здесь мы хотели бы поместить свой выбор в контекст своего терапевтического опыта. Мы (Combs & Freedman, 1994b) присоединились к группе терапевтов и теоретиков терапии (напр., Anderson & Goolishian, 1988, 1990a; Gergen, 1985; Hoffman, 1990; White & Epston, 1990; Zimmerman & Dickerson, 1994a), выбрав метафоры нарратива и социальной конструкции, а не метафору систем, *[Обсуждение метафоры систем и множества способов ее применения в литературе по терапии см. de Shazer (1991, глава 2) и Auerswald (1987).] которая в течение последних десятилетий лежала в основе семейной терапии как теоретическая база для терапии. Метафора “системы” сослужила полезную службу в этой области. Она дала нам ценную возможность обсуждать процессы, посредством которых люди присоединяются к паттернам, которые выходят за пределы их индивидуальных тел. Работа с такими процессами и паттернами взаимосвязи служила отличительной чертой семейной терапии. Тем не менее, точно так же, как идея индивидуальной психики и индивидуального тела некогда ограничивала нашу способность концептуализировать психику и работать с ней как с межличностным феноменом в семейных системах, идея “семейных систем” теперь может ограничить нашу способность размышлять о потоке идей в нашей более широкой культуре. Нам кажется, что вы лучше поймете историю нашего очарования метафорами “нарратив” и “социальная конструкция”, если мы для начала расскажем о том, как мы работали до встречи с ними, когда нашей ведущей метафорой были “системы”. КИБЕРНЕТИКА ПЕРВОГО ПОРЯДКА Мы (Дж. Ф и Дж. К) знакомы с метафорой систем, главным образом, по кибернетической парадигме, введение которой в нашу область обычно приписывают Грегори Бэйтсону. Норберт Винер (1950) ввел слово “кибернетика” для обозначения нарастающей массы знаний о структуре и потоке в системах обработки информации. Он вывел его из греческого корня (кубернетес)*[Это то же греческое слово, от которого происходит наше слово “governor” (“губернатор”, а также “регулятор”. Прим перев.), обозначающее как механический регулятор верхнего предела скорости двигателя, так и человека, который управляет штатом.], обозначающего кормчего корабля. Таким образом, кибернетика, по его разумению, была наукой руководства, контроля через некое подобие последовательных циклов исправления ошибок, которое позволяет держать курс корабля. Фактически, большая часть ранних работ по кибернетике проводилась в рамках разработок систем наведения ракет во время Второй Мировой Войны. Когда мы использовали метафору кибернетики для “наведения” своего мышления, мы были склонны концентрировать свое внимание на “нацеленности” терапии. Другими словами, мы были склонны представлять предлагаемую нами помощь как помощь в контролировании вещей для достижения специфической цели. Работая в качестве начинающих семейных терапевтов, мы твердо придерживались принципов “стратегической терапии” (Erickson & Rossi, 1979; Haley, 1963, 1973, 1976; Madanes, 1981, 1984; Watzlawick, Weakland, & Fisch, 1974), многие идеи которой были заимствованы из кибернетики. Наше мышление терапевтов “стратегических кибернетических систем” концентрировалось на том, как семьи могут быть ввергнуты в повторяющиеся циклы незавершенного поведения. Наши интересы были направлены на неверно сбалансированные иерархические структуры. Мы задавались вопросом о том, что может сделать терапевт, чтобы прервать эти паттерны и направить семьи в русло здоровой, а не болезненной стабильности. Сегодня, оглядываясь назад, мы видим, что наша работа того времени направлялась не столько кибернетикой вообще, сколько “кибернетикой первого порядка”. С нашей сегодняшней точки зрения, теории кибернетики первого порядка призывают терапевтов рассматривать семьи как машины (термостаты, управляемые ракеты или компьютеры). Такой взгляд предполагает, что терапевт изолирован от семьи и способен ее контролировать, давать отстраненные, объективные оценки неблагополучия и приводить проблемы в порядок подобно тому, как механик приводит в порядок забарахливший двигатель. В те времена мы не замечали и не беспокоились о тех аспектах работы, которые сегодня нам кажутся отстраненными или механистичными. Мы были взволнованы, найдя способ говорить о людях в контексте их взаимодействия. Кроме того, практики, разработанные людьми, вроде Джэя Хейли и команды MRI, срабатывали, и это само по себе притягивало к ним. Когда наша терапевтическая работа направлялась метафорами кибернетики первого порядка, мы концентрировали свои начальные усилия на том, чтобы добиться специфической цели для каждой семьи. Мы полагали, что часто неудачи людей в достижении своих целей объясняются тем, что они зацикливаются в повторяющихся паттернах поведения, все настойчивее и настойчивее пытаясь применить одно и то же “решение” снова и снова. Если мы обнаружим повторяющийся паттерн, как мы полагали, то наша работа будет заключаться в том, чтобы разработать стратегическое вмешательство, которое разрушит его и перенаправит членов семьи в сторону новых моделей поведения. Это поможет им достичь своей цели, которая представлялась нам в виде некоего нового и более удовлетворительного гомеостатического баланса. Мы также полагали, что наша работа состояла в том, чтобы убедить семью принять разработанное нами вмешательство подобно тому, как задача врача состоит в том, чтобы убедить его *[Здесь намеренно вводятся патриархальные ассоциации] пациента принять выписанное им лекарство. Большинство приходящих к нам людей были удовлетворены тем, что мы делали, руководствуясь этой моделью. В течение нескольких лет она нам тоже нравилась. Но постепенно мы начали подвергать сомнению эффективность нашей практики. Оглядываясь назад, теперь мы думаем, что идея контроля над целью побуждала нас становиться в еще более контролирующую позицию по отношению к людям, с которыми мы работали, в особенности, когда мы ощущали, что цели не достигались. Похоже, что наша работа, когда она направлялась метафорой “направления”, побуждала людей относиться к себе с большим контролем, более механистично. Теперь мы полагаем, что эта модель заставляла нас, как разработчиков искусных вмешательств, излишне доверять происходящим изменениям, тогда как люди, с которыми мы работали, вполне могли ощущать себя пассивными реципиентами внешней мудрости и излишне мало доверять себе. Итак, хотя люди обычно достигали свои цели, теперь нам кажется, что терапевтический опыт не укреплял их ощущения своего личного соучастия. Не было ничего необычного в том, что терапевты описывали свои терапевтические сеансы исключительно в контексте проблемы и того, что они сделали, чтобы ее разрешить, или цели и того, что они сделали, чтобы ее достичь. Иногда казалось, что стратегия достижения специфической цели вынуждала как людей, с которыми мы работали, так и нас самих, не замечать интересные и полезные возможности, которые лежат вне пределов дороги к конкретной цели. Линн Хоффман (1988, стр. 12), вспоминая свою собственную работу в рамках кибернетики первого порядка, пишет, что, когда она писала Foundations of Family Therapy (“Основы семейной терапии”) (Hoffman, 1981), она разворачивала картину этой работы, представляя “семью как машину”, а “терапевта как ремонтника”. Она (1988, стр. 111) пишет: “Если перед вами такая сущность, ее легче рассматривать в контексте дисфункции... Предполагалось, что терапевт знает, какой должна быть “функциональная” структура семьи, и что ему следует изменять ее в соответствии с этим.” Она (1988, стр. 111) также пишет об “общей тенденции объективировать патологию” в американской семейной терапии того времени, приводя ДСМ-III и “дисфунцкциональные семейные системы” в качестве примера объективированных патологий. Тогда как мы полагали, что ищем в людях силу и ресурсы, мы вынуждены согласиться с Хоффман, кибернетика первого порядка слишком настойчиво призывала нас концентрироваться на дисфункциональном в жизни людей, которые приходили к нам на терапию. Она также побуждала нас рассматривать дисфункцию как фокус терапии. Оценивая потребности людей для достижения цели, мы невольно решали, что именно у них не в порядке. КИБЕРНЕТИКА ВТОРОГО ПОРЯДКА К тому времени, как Хоффман уже писала свою книгу, другие люди (напр., Dell, 1980, 1985a; Keeney, 1983; Keeney & Sprenkle, 1982; Watzlawick, 1984) начинали обдумывать системы в другом ключе. В прологе и эпилоге книги она (Hoffman, 1988, стр. 112) пыталась “выявить путь к модели, менее ориентированной на контроль, модели, которая не помещала бы терапевта вне семьи или над семьей.” Это новое направление мысли получило название “кибернетика второго порядка” или “кибернетика кибернетики”. Она развивалась по мере того, как люди начали понимать, что терапевт действительно не может делать “объективные” оценки и заключения, оставаясь вне семейных систем. Терапевт был, нравится это или нет, частью самой системы, проходящей терапию, и, следовательно, не был способен на отстраненную объективность. Люди также стали понимать, что изменение не менее важно, чем стабильность, и утверждать, что терапевты могли бы более успешно сконцентртироваться на том, как кибернетические системы постоянно изменяются во времени, а не на том, как они постоянно стремятся к гомеостатической стабильности. По мере того, как фокус смещался от кибернетики первого порядка ко второму порядку, метафоры, применяемые терапевтами, стали изменяться. Там, где мы некогда говорили о регуляторах, термостатах и циклах обратной связи, мы начали думать в контексте биологических и экологических систем (Bateson, 1972, 1979; Bogdan, 1984). В наш язык вошли такие слова, как “коэволюция” и “со-творение”. Ауэрсвальд (1987, стр. 321) назвал эту новую парадигму парадигмой экологических систем. Он писал, что она определяет “семью как коэволюционную экосистему, расположенную в эволюционной системе пространства и времени.” Он рассматривал эту парадигму как глубоко отличную от парадигм “семейных систем”, которые ей предшествовали. Примерно в это же время идеи кибернетики второго порядка стали вытеснять кибернетику первого порядка. Мы поехали учиться у Луиджи Босколо и Джанфранко Сеччина из команды Миланской системной семейной терапии (Boscolo, Cecchin, Hoffman, & Penn, 1987; Selvini Palazzoli, Boscolo, Cecchin, & Prata, 1980). Мы уверены, что идеи, которые они тогда представляли, являются архетипом кибернетики второго порядка в семейной терапии. Миланская команда, работавшая в относительной изоляции от традиционной северо-американской семейной терапии, разработала свой собственный уникальный взгляд на то, как применять идеи Грегори Бэйтсона в практике семейной терапии. Вместо того, чтобы искать паттерны поведения, они искали паттерны смысла. Их интервью фокусировались на выявлении предпосылок или “мифа”, который формировал смысл действий членов семьи. Вокруг этого мифа они устраивали “мозговую атаку” всей командой и разрабатывали вмешательство, часто ритуальное, которое предписывалось осуществлять в конце каждого сеанса. Для интервью, помогающего найти семейный миф, они разработали характерную форму опроса, которую они назвали “круговым опросом” (Fleuridas, Nelson, & Rosenthal, 1986; Penn, 1982; Selvini Palazzoli, Boscolo, Cecchin, & Prata, 1980). Круговые вопросы предполагали, что члены семьи вовлечены в текущие взаимоотношения, что действия и эмоции каждого человека рекурсивно влияют на любого другого. Участники миланской команды использовали эти вопросы для того, чтобы выявить информацию о том, как работают взаимоотношения в семье. Затем эта информация используется для разработки гипотезы о семье, на основе которой формируются вмешательства. Поначалу именно круговой опрос привлек наше внимание к миланской команде. Наш интерес к стратегическим подходам в терапии привел нас к интенсивному изучению работы Милтона Эриксона, в особенности его работы в области гипноза, которая заинтересовала нас косвенным внушением. Нам встретилась статья (Schmidt & Trenkle, 1985), в которой круговой опрос в миланском стиле рассматривался как способ привнесения косвенных гипнотических внушений — внушений, которые должны были влиять на одного или более членов семьи в ходе, казалось бы, обычного разговора между собой. Гюнтер Шмидт использовал вопросы, которые всегда являлись естественной частью каждого клинического интервью, скорее для того, чтобы давать, а не получать информацию. Это была захватывающая идея. И все же, как вы отметите, это была идея “терапевт находится вне системы и направляет ее”, почерпнутая из кибернетики первого порядка. Но как бы то ни было, она была захватывающей. К тому времени, когда мы действительно поехали учиться у Босколо и Сеччина, они уже меньше внимания уделяли разработке вмешательств, а больше — опросу. Казалось, что сам процесс кругового опроса обладал некоей преобразующей силой; семьи изменялись по мере того, как члены семей выслушивали ответы друг друга. Опрос, казалось, поощрял любознательность и стремление узнать больше и больше о том, как члены семьи воспринимают мир и друг друга. Однако это осложняло удобство позиции терапевта, которая некогда заключалась в том, чтобы рассказывать людям каким должен быть их мир. Ища ответы на круговые вопросы, члены семьи вступали в реальность, которая концентрировала их внимание на взаимосвязанности, на том, как чувства и действия каждого отдельного члена влияют на чувства и действия других и подвержены влиянию с их стороны. В такой реальности вместо того, чтобы ждать внушений от терапевта, они размышляют над возникающей информацией о семье и о друг друге. Оглядываясь назад, мы видим, что эти факторы способствовали смягчению или сглаживанию иерархии между терапевтом и членами семьи. Участвуя в процессе их супервизии, мы увидели и другие нововведения, которые разработали Босколо и Сеччин. Они использовали команды за зеркалом неведомым нам доселе образом. Команды действительно функционировали как команды. Вместо того, чтобы слушать, как супервизор в кабинете высказывает вслух свои мысли или дает советы терапевту, объекты супервизии за зеркалом участвовали в мозговой атаке. Хотя цель этих обсуждений состояла в том, чтобы прийти к единственному вмешательству или сообщению, часто повторяемый лозунг “Флиртуй со своими гипотезами, но никогда не вступай с ними в брак” предполагал, что эта цель ни в коем случае не должна стать единственной или конечной истиной. В команде соратников обсуждение такого рода снижало значение иерархии, которую мы привыкли ощущать между супервизорами и объектами супервизии, предоставляя последним больше возможности высказаться. Команда разбивалась на Т-команду, которая напрямую помогала терапевту, и Н-команду, которая наблюдала за взаимодействием всей семьи, терапевта и Т-команды, как в комнате для терапии, так и в комнате для наблюдения. Тогда как Т-команда собиралась для обсуждения гипотезы, касающейся семьи, Н-команда встречалась отдельно для обсуждения гипотезы на трех уровнях: семейная система, система “семья-терапевт” и система “семья-терапевт-команда”. После каждого сеанса терапии команды встречались вместе и Н-команда начинала с обсуждения наблюдений своих участников на всех трех уровнях. Затем Т-команда обсуждала мышление, стоящее за выбранным ими вмешательством, за чем следовала дискуссия более общего характера, которая была призвана интегрировать идеи, исходящие от разных позиций. Размышления на всех этих уровнях убеждало людей в том, что терапевт не может быть отстраненным, “объективным” наблюдателем. В ходе всего процесса Босколо и Сеччин участвовали в нем скорее как члены команд, нежели как отстраненные или иерархически недосягаемые супервизоры. Участие в супервизии команды миланского типа позволяло познавать многоуровневую и многонаправленную природу межличностного влияния. Простые круговые циклы обратной связи были неподходящей картой, для того, чтобы нанести на нее тот поток информации, который мы получали. Командная работа миланского стиля дала нам непосредственный опыт, позволяющий оценить значимость обратной перспективы в обсуждении. Этот опыт оказался весьма плодотворным. Минимизация иерархии, поощрение разнообразных точек зрения и размышления над командным процессом, обогащенные введением Н-команды, вкупе с установкой на любознательность (Cecchin, 1987) и фокусом на взаимоотношениях, обусловленный использованием круговых вопросов — все это способствовало быстрой эволюции в нашей клинической практике. Идеи людей из нескольких групп миланского типа — Линн Хоффман (1981, 1985, 1988, 1990, 1991), которая сначала работала с группой Акермановского института, затем как часть команды в Брэттлборо, Вермонте, Том Андерсен (1987, 1991a) и его коллеги в Тромсе (Норвегия) и Карл Томм (1987a, 1987b, 1988) в Калгари (Канада) — вдохновляли и влияли на нас, *[На нас также сильно повлияли работы Харлен Андерсон, Гарри Гулишиана и их коллег (Anderson & Goolishian, 1988; Anderson, Goolishian, Pulliam, & Winderman, 1986; Anderson, Goolishian, & Winderman, 1986) из Галвестонского института в Хьюстоне, которые разрабатывали сходные идеи.] когда мы усиленно боролись за то, чтобы интегрировать идеи “кибернетики второго порядка” Босколо и Сеччина с нашей склонностью к эриксоновской стратегии. Похоже, что люди которые начали использовать команды миланского стиля в своих установках, могли помочь только тем, что развивали новые формы мышления и работы. Метафоры, направляющие всех этих людей, первоначально склонялись к бэйтсоновским понятиям “экологии идей” (Bateson, 1972, 1979; Bogdan, 1984). *[Многие из людей, которые влияли на нас, в свою очередь, находились под сильным влиянием идей Умберто Матураны (напр., Maturana & Varela, 1987), чьи ведущие метафоры были основаны на биологии и физиологии. Возможно, из-за того, что мы никогда не изучали их достаточно подробно, мы никогда не находили эти идеи особо полезными.] Эти новые формы мышления были интересны и полезны тем, что помогали нам воспринимать себя как соучастников в одних и тех же системах, как членов семьи. Они также помогали нам фокусироваться на некоем потоке и изменении, присущих эволюции, таким образом снижая возможность “зацикливания”, которое иногда рука об руку идет с метафорами гомеостаза. Когда нас направляли идеи коэволюции, мы уделяли гораздо больше сознательного внимания сотрудничеству, чем раньше. Вместо того, чтобы разрабатывать ритуалы и стратегию их выполнения людьми, мы спрашивали людей, какой сорт деятельности в промежутках между сеансами представляется им полезным, и использовали время сеанса для совместного создания ритуалов (Combs & Freedman, 1990). Ощущать себя “в процессе” означает отказаться от любого чувства объективности, касающегося специфических долговременных целей. Если выходные результаты клиента и терапевта коэволюционировали, мы не могли определить свой конечный пункт назначения ни в один из моментов настоящего. В своей лучшей форме, наш отказ от роли пилотов, правящих в направлении специфической цели, побуждал к смирению и сотрудничеству в любой момент, в ходе которого выяснялось, движется ли терапия в удовлетворительном направлении. В своей худшей форме, он приводил к ощущению беспомощности, бесцельному “совместному дрейфу”. Мы испытали обе формы. Временами нам казалось, что мы сотрудничаем действительно новыми способами. Казалось, что в наших беседах появляется больше пространства для голосов и идей не-терапевтов. Мы думали, что люди гораздо полнее ощущают себя изобретательными и творческими существами, чем при наших ранних терапевтических методах. В другие моменты мы чувствовали себя потерянными, утратившими контакт и менее эффективными, чем когда либо. Казалось, что эта штука, коэволюция, требует больше терпения, чем мы привыкли проявлять. ДРУГАЯ ИСТОРИЯ История, которую вы только что прочитали, “правдива”, но это еще не вся история. Мы писали так, как если бы наше продвижение к пониманию было четким и логичным, и как если бы наше понимание ясно и логично отражалось в нашей практике. Мы также писали так, как если бы нас направляла исключительно метафора кибернетических систем. Наш опыт в течение тех лет, о котором мы рассказывали, был, конечно, гораздо беспорядочнее и богаче. До сих пор, в своей истории мы лишь по касательной упоминали влияние Милтона Эриксона на наше развитие. Эриксон недостаточно четко вписывался в историю наших усилий понять и применить метафору “система”. Он недостаточно четко вписывается в любые сводные теории в психотерапии. Как бы то ни было, Эриксон служил неиссякаемым и непреходящим источником для нас обоих. Подход Эриксона к терапии имел прагматический и антитеоретический характер. Вот его типичное высказывание (Erickson & Rossi, 1979, стр. 233-34) по этому вопросу: Психотерапевты не могут зависеть от общих шаблонов или стандартных процедур, которые без разбора применяются ко всем пациентам. Психотерапия — это не просто применение истин и принципов, предположительно обнаруженных академиками в ходе контролируемых лабораторных экспериментов. Каждая психотерапевтическая встреча уникальна. Она требует свежего творческого усилия как со стороны терапевта, так и со стороны пациента, призванного обнаружить принципы и средства для достижения терапевтического результата. Эриксон (1965/1980, стр. 223) полагал, что работа терапевта состоит в том, чтобы понять убеждения и опыт людей, которые пришли к нему на консультацию. Убеждения терапевта не следует навязывать другим: Задача терапевта не должна состоять в том, чтобы посредством своих убеждений и понимания обращать пациента в свою веру. Ни один пациент действительно не может понять понимание его терапевта. Кроме того, он в этом не нуждается. То что требуется, это развитие терапевтической ситуации, позволяющей пациенту использовать свое собственное мышление, свое собственное понимание, свои собственные эмоции таким образом, который лучше всего соответствует ему в его схеме жизни. Мы встретились в 1980 на серьезном семинаре по эриксоновской терапии. (И мы пришли в состояние глубокого восхищения друг другом, но это уже другая история.) Хотя формально мы присутствовали там, чтобы изучать гипноз, сегодня нам ясно, что на самом деле мы хотели научиться тому, как культивировать те взаимоотношения, которые Эриксон создает с теми людьми, которые приходят к нему на консультацию. Нам нравилось, что Эриксон учитывал и уважал опыт тех людей, с которыми работал. Он культивировал такие терапевтические взаимоотношения, которые отодвигали на задний план профессиональные, теоретические идеи терапевта и благотворным образом помещали в центр внимания конкретные ситуации. Мы хотели усовершенствовать свои способности в этой области. Эриксон демонстрировал живое и заинтересованное понимание людей. Он искренне и осязаемо верил, что в каждом человеческом существе есть нечто уникальное и замечательное. Задавая вопрос, он ожидал ответа, всем своим видом выражая восхищенное ожидание — с огоньком в глазах, воодушевляющей улыбкой и огромным терпением. Вы просто видели, что он знает, что любой человек, которому он задал вопрос, выдаст удивительный ответ, нечто такое, чего никто не ожидал. Эриксон видел в людях изобретательность. Он верил в то, что мы все пожизненные ученики, и что жизнь — это приключение, когда никогда не знаешь, что тебя ожидает за следующим поворотом. Однако, что бы это ни было, это будет интересно, и мы наверняка справимся с этим. И, справляясь с этим, мы будем обучаться, расти и обогащать свою жизнь. Именно Эриксон впервые заинтересовал нас терапевтическим использованием историй. Всем были известны его “обучающие рассказы”, и большая часть его терапевтической работы включала расширение и обогащение историй людей о себе самих. *[То, что принято называть его подходом “февральского человека” (Erickson & Rossi, 1980, 1989), это, вероятно, самый ясный и наиболее известный пример этого.] Часто это завершалось рассказыванием историй о случаях с другими людьми или о его собственном жизненном опыте. Первая наша совместная книга (Combs & Freedman, 1990) вышла в свет, во многом благодаря нашему интересу к тому, как Эриксон использовал истории, символы и ритуалы. Для нас, наиболее впечатляющая иллюстрация понимания Эриксоном важности историй служит то, как он писал и переписывал свою историю жизни, наделяя позитивным смыслом то, что другие могут переживать как несчастье. Его борьба с полиомиелитом почти на протяжении всей жизни стала повторяющейся темой в его обучающих рассказах. Вместо того, чтобы причислять последствия полиомиелита к недостаткам, он описывал их как преимущества. Например, Сид Розен (1982, стр. 226-227) описывает историю, которую Эриксон рассказывал о тех временах, когда он был профессором медицины. У него был студент, который стал “излишне замкнутым и чрезвычайно чувствительным” после того, как он потерял ногу в автокатастрофе. Однажды утром он договорился с несколькими другими студентами помочь ему заблокировать лифт, и вот что произошло: В тот понедельник, когда Джерри держал двери лифта открытыми, а Томми расположился наверху лестницы, я обнаружил, что класс ждет меня на первом этаже к семи тридцати... Я сказал: “Что с твоим пальцем, Сэм? Нажми кнопку лифта.” Он сказал: “Я уже пробовал.” Я сказал: “Может, твой палец настолько слаб, что тебе стоит использовать два пальца.” Он сказал: “Я и это пробовал, но этот чертов привратник хочет спустить вниз все свои ведра и швабры и, наверное, держит двери лифта открытыми.” ... Наконец, в пять минут восьмого я повернулся к студенту с протезом ноги и сказал: “Давайте-ка мы, калеки, поковыляем наверх и оставим лифт для здоровых людей.” “Мы, калеки” принялись ковылять наверх. Томми дал сигнал Джерри; Сэм нажал на кнопку. Здоровые ждали лифта. Мы, калеки, ковыляли вверх по лестнице. К концу этого часа этот студент снова обрел новую идентичность. Он принадлежал к профессиональной группе “Мы, калеки”. Я был профессором, у меня была больная нога. Он идентифицировался со мной, я — с ним. Нас поразило то, что идентифицируясь со студентом медицины, Эриксон вписывал новую главу в свой личный нарратив. Он конструировал сообщество профессионально компетентных, способных, уважаемых врачей, которые имели четкое понятие о том, что значит быть “калекой”, и помещал себя в самую сердцевину этого сообщества. К концу своей жизни, когда студенты начали беспокоиться по поводу его скорой кончины, Эриксон, вместо того, чтобы включаться в их потенциально пессимистические нарративы, рассказывал истории о долгой жизни его родителей и их оптимизме. Мы полагаем, что эти истории играли вдохновляющую роль для его студентов и самого Эриксона. Это развивало конструкцию умонастроения, что позволило ему сказать: “Я не намерен умирать. По крайней мере, это будет последняя вещь, которую я сделаю!” (Rosen, 1982, стр. 167). Итак, именно в лице Эриксона мы впервые встретились с верой в то, что люди могут постоянно и активно пере-созидать свою жизнь. Тогда как история наших взаимоотношений с метафорой систем касается изменения, которое, в конечном счете, привело к расставанию с ней, история нашего отношения к метафоре пере-созидания рассказывает о постоянстве. Это центральная организующая идея этой книги. Преданность Эриксона делу настройки терапии на личность и его восхищение и уважение по отношению к тем, для кого он работал — это те аспекты его работы, которые мы стремимся поддерживать. Есть и другие идеи, с которыми мы впервые познакомились через Эриксона. Они продолжают формировать нашу клиническую практику. Одна из них состоит в том, что существует много возможных эмпирических реальностей. Он писал: “В любой ситуации существует достаточно альтернатив... Когда вы посещаете сеанс групповой терапии, что вы хотите там увидеть? Это [множество альтернатив] то, за чем вы туда приходите” (Erickson & Rossi, 1981, стр. 206). Эриксон использовал принцип альтернативных эмпирических реальностей в своей терапии и обучении. Он рассказывал истории об индейцах тарахумара, балийцах и других народах из разных регионов, чтобы внушить (помимо прочего) идею, что не следует ограничиваться врожденной системой ценностей. Он говорил: “Я всегда интересовался антропологией. И я думаю, что антропология должна стать предметом, о котором психотерапевты должны читать, в котором они должны разбираться, поскольку различные этнические группы думают по-разному” (Zeig, 1980, стр. 119). Еще одна идея, с которой мы познакомились через Эриксона и которая продолжает воодушевлять нашу практику. Она заключается в том, что наши эмпирические реальности проявляют себя через язык. Эриксон был убежден в образующей силе языка. Значительная часть его работы строилась на предположении, что особый язык может привести к особым измененным состояниям сознания. Он часто говорил о том, что предлагая пришедшему к нему человеку более работоспособную реальность, важно выбрать верный язык. Подводя итог и оглядываясь назад, мы отмечаем, как Эриксон повлиял на нас, и какие аспекты его работы мы особо ценим. Это его восхищение и уважение к людям, его вера в то, что мы можем постоянно пере-созидать свою жизнь, его вера в разнообразные возможные реальности и его акцент на образующей силе языка. И ВСЕ ЖЕ ЕЩЕ ОДНА ИСТОРИЯ В то время как мы боролись за то, чтобы интегрировать свои эриксоновские/стратегические идеи с вещами, которым мы учились у миланской команды, семейные терапевты феминистского направления (напр., Avis, 1985; Carter, Papp, Silverstein, & Walters, 1984; Goldner, 1985a, 1985b; Hare-Mustin, 1978; Taggart, 1985) начинали критиковать ту теорию и практику, которые направляли область нашей деятельности с самого начала. Они обращали наше внимание на то, что объяснения и вмешательства кибернетики первого и даже второго порядка были основаны на нормативных моделях функционирования семьи, которые предполагают “отдельную, но равную” власть для мужчин и женщин. Они спорили с тем, что такие модели игнорируют более широкий социально-исторический контекст, в котором мужчины обладают большей политической, финансовой и “моральной” властью, чем женщины. По большей части, именно эта феминистская критика привела нас к сомнениям, связанным с патерналистской направленностью некоторых эриксоновских/стратегических практик, и заставила стремиться к повышению степени сотрудничества при работе с людьми, которые обращаются к нам за помощью. Даже несмотря на то, что Эриксон ценил эмпирические реальности людей, и хотя он глубоко верил, что каждый человек на редкость изобретателен, все же он был врачом мужского пола, белой расы и конкретной эры. Он был добрым и благосклонным патриархом, но, тем не менее, все же патриархом. Тогда как обычно он общался с людьми, надев “бархатные перчатки”, временами он говорил, что под бархатной перчаткой скрывается железный кулак. Когда мы оглядываемся назад на годы обучения и попыток применения идей Эриксона, мы находим, что многие вещи, которые тогда порой казались важными, сегодня мы не считаем столь полезными. В частности, это относится к понятию транса. Некоторое время транс был для нас организующей метафорой. Мы разговаривали с людьми так, как если бы они находились в некоей форме транса, и как если бы наша работа в качестве гипнотерапевтов должна была помочь им развивать и использовать способность входить в нужное состояние транса в зависимости от различных жизненных ситуаций. Это означало, что, во многом, наша работа концентрировалась на “наведении транса”. Сам Эриксон часто разговаривал с людьми, которые пребывали в “трансе”, взаимодействуя с ними в духе сотрудничества. Однако стиль гипноза, который приобрел популярность среди второго и третьего поколений эриксонианцев (включая и нас), состоял в том, что терапевт ужасно долго говорил, предлагая стратегически разработанные косвенные внушения человеку, который тихо и спокойно сидел перед ним с закрытыми глазами. По мере того, как мы учитывали феминистскую критику в своей работе, нам становилось все более и более неловко так много говорить в ходе терапии. Мы все реже и реже использовали расширенные состояния транса. Другие две идеи, которые стали менее важны для нас (мы уже упоминали это в обсуждении кибернетики), состояли в разработке стратегии и в иерархии. Когда мы моделировали свою деятельность по Эриксону, мы были склонны думать, что наш долг состоит в том, чтобы разрабатывать искусные стратегии, которые будут (благотворно) влиять на людей, побуждая их направлять свою жизнь в новое русло. Даже в своей наиболее ответственной, мягкой и благожелательной форме, этот метод работы отличается односторонностью и отсутствием сотрудничества, с чем (в свете феминистской критики) мы более не могли мириться. Отрешаясь от Эриксона и возвращаясь к метафоре “системы”, феминистская критика убедила нас в том, что метафора — по крайней мере, как она эволюционировала и применялась в семейной терапии — служит помехой не в меньшей степени, чем вспомогательным средством. Она направляет наше внимание на слишком мелкие, слишком сжатые циклы обратной связи, тогда как мы хотим уделять больше внимания идеям и практикам, которые играют в более обширном культурном контексте. Метафора “системы” искушает нас, побуждая искать внутри семьи дополняющие цепи и совместную каузальность проблем вместо того, чтобы работать с членами семьи, выявляя негативное влияние определенных культурных ценностей, установок и практик на их жизнь и взаимоотношения, и побудить их сплотиться вместе и противостоять этим ценностям, установкам и практикам. Это скорее поощряет позицию нейтральности (Selvini Palazzoli, Boscolo, & Prata, 1980) или любопытства (Cecchin, 1987), чем защиту или увлечение одними ценностями и противостояние другим. Оглядываясь назад, сегодня мы полагаем, что, работая терапевтами в рамках эриксоновской парадигмы и кибернетики второго порядка, в моменты отчаяния, беспокойства и разочарования мы находились на краю более значительного сдвига в мировоззрении, чем когда либо прежде. До тех пор мы работали в системных рамках и развивали все более и более тонкое понимание “систем” как организующей метафоры в своей работе. Вскоре нам предстояло встретить, как говорят в шоу Монти Питона, “нечто совершенно другое!” НАРРАТИВНАЯ МЕТАФОРА И СОЦИАЛЬНЫЙ КОНСТРУКТИВИЗМ Для нас, в контексте нашего мышления, это нечто другое — не просто дальнейшая эволюция теории систем, это прерывистая парадигма, совершенно другой язык. В самой общей форме, на эту парадигму ссылаются по-разному. Хотя были предложены такие термины, как “пост-структурализм”, “деконструктивизм”, “интерпретативный поворот” и “новая герменевтика”, нам кажется, что в настоящий момент наиболее распространенным термином в мировоззрении, о котором мы говорим, служит “постмодернизм”. В следующей главе мы постараемся более подробно ознакомить вас с этими идеями, но прежде, чем мы сделаем это, мы хотели бы продолжить историю о том, как мы сами осуществили сдвиг к мировоззрению, которое исповедует эти идеи. Возможно, самой важной вещью на нашем пути к принятию постмодернистского мировоззрения стали не те ярлыки или метафоры, которые мы только что перечислили, а личность — Майкл Уайт. *[Мы признательны Дженнифер Эндрюс и Дэвиду Кларку, которые включили нас в состав участников первых консультаций Майкла в Чикаго, а также Черил Уайт, которую мы также встретили на этих ранних консультациях. Тогда как Майкл Уайт обучал этим идеям, мы с Черил ими жили.] Когда мы встретились с ним, нас сразу же привлекла работа Майкла, тот изобретенный им тип взаимоотношений с приходящими к нему людьми, и то, как он переживает свои ценности как внутри, так и вне терапевтического контекста. Он проявлял такое же доверие, интерес и волнение по отношению к тем людям с которыми он работал, что так привлекали нас в Эриксоне. В то же время, он цитировал Мишеля Фуко (1975, 1977, 1980), который писал об объективации и подчиненности личности и говорил о поддержке людей, восстающих против “пристального взгляда” доминирующей культуры. Сегодня, будучи активистами 60-х среднего возраста, мы не имеем ни малейшего понятия, как будут выглядеть эти идеи в приложении к терапии, но мы без сомнения хотим это выяснить! Когда мы впервые встретили его, Уайт (1986b) отчасти основывал свои практики на понятиях Грегори Бэйтсона (1972) о негативном объяснении, сдерживании и двойном описании. Хотя интерес Уайта к Бэйтсону был достаточно новаторским явлением, чтобы быть увлекательным, мы были очень хорошо знакомы с работой Бэйтсона и это, вкупе с межличностным стилем эриксоновской направленности, помогло нам чувствовать себя среди идей Уайта, как дома. Однако объяснения Уайта по поводу того, что и зачем он делает в терапии, очень быстро менялись, и вскоре мы увлеклись этими переменами. Уайт, который настаивал на том, что он никоим образом не осведомлен о работе Эриксона, пишет (White & Epston, 1990, стр. xvi), что использовать нарративную метафору, или “аналогию истории”, его надоумили Дэвид Эпстон, который наткнулся на нее при изучении антропологии, и Черил Уайт, “которая почерпнула энтузиазм к этой аналогии из своих познаний в феминизме.” Изучив нарративную метафору, он обнаружил, что она предлагает полезное расширение и развитие “интерпретативного метода”, с которым его ознакомила работа Бэйтсона. *[Понятие “интерпретативный метод” относится к методам работы, разработанным учеными социального направления, которые полагают, что у нас нет прямого доступа к знанию об “объективной” реальности. В отсутствии такого знания, для того, чтобы наделить мир смыслом, мы должны интерпретировать “новости различия”, приносимые нам органами чувств.] В Narrative Means to Therapeutic Ends (Нарративные средства для терапевтических целей) (White & Epston, 1990) Уайт напоминает нам, как Бэйтсон использовал метафору [географических]“карт”, утверждая, что все наши познания о мире содержатся в форме разнообразных ментальных карт “внешней” или “объективной” реальности”, и что различные карты приводят к различным интерпретациям “реальности”. Ни одна карта не содержит всех деталей территории, которую она отображает, и события, которые не попали на карту, не существуют в смысловом мире этой карты. Он также напоминает нам, насколько важным для Бэйтсона было время: Утверждая, что вся информация — это обязательно “новости различия”, и что именно восприятие различия запускает все новые реакции в живых системах, он [Бэйтсон] продемонстрировал, насколько нанесение на карту событий во времени существенно для восприятия различия, для обнаружения изменения. (White & Epston, 1990, стр. 2) Преимущество, которое Майкл Уайт увидел в нарративной метафоре, заключалось в том, что любая история — это карта, простирающаяся во времени. Она объединяет оба бэйтсоновских понятия в одну концепцию. Когда мы впервые начали применять нарративную метафору (скорее в уайтовском, нежели бэйтсоновском смысле), мы рассматривали ее просто как полезное расширение мышления Бэйтсона. Тем не менее, по мере того, как мы продолжали использовать ее и изучать ее теоретические ответвления, мы поняли, что она привела к достаточно серьезному сдвигу в нашем мировоззрении. В нашей прежней работе вмешательства были нацелены на специфические проблемы и задачи. Прислушиваясь к Уайту, мы более не пытались решать проблемы. Вместо этого, мы заинтересовались работой с людьми, которая призвана порождать и “уплотнять” (Geertz, 1978) истории, которые не поддерживают или подтверждают проблемы. Мы обнаружили, что как только люди начинают заселять и переживать эти альтернативные истории, результаты выходят за пределы решения проблем. В рамках новых историй люди могли переживать новое представление о себе, новые возможности во взаимоотношениях и новое будущее. Ученые в области гуманитарных и социальных наук (напр., E. Bruner, 1986b; J. Bruner, 1986; Geertz, 1983) начали применять нарратив в качестве организующей метафоры за несколько лет до того, как она стала использоваться в терапевтических кругах. Например, Джером Брунер (1986, стр. 8) пишет: К середине 1970-х социальные науки двинулись... в сторону более интерпретативной позиции: смысл стал центральным понятием — как интерпретируется мир, какими кодами регулируется смысл, в каком смысле саму культуру можно рассматривать как “текст” [историю], который участники “читают” самостоятельно. По мере того, как мы получали более широкое представление о потоке идей, из которого Дэвид Эпстон, Черил Уайт и Майкл Уайт заимствовали нарративную метафору, мы обнаружили еще одно важное направление в том же потоке — социальный конструктивизм. *[Здесь мы не уверены, что впервые встретились с термином “социальный конструктивизм в ходе беседы с Гарри Гулишианом или в статье Линн Хоффман (1990) “Конструируя реальности: Искусство оптических линз”. Как бы то ни было, мы рекомендуем как статью Хоффман, так и значительно более раннюю статью Кеннета Гергена (1985), которые ознакомили многих людей из психотерапевтических кругов с идеями социального конструктивизма. ] Тогда как более глубоко социальный конструктивизм мы будем обсуждать в Главе 2, здесь мы лишь отметим, что его главная предпосылка состояла в том, что убеждения, ценности, установления, обычаи, ярлыки, законы, разделение труда и все прочее, что составляет наши социальные реальности, конструируются членами культуры по мере того, как они взаимодействуют друг с другом, поколение за поколением, день за днем. Другими словами, сообщества конструируют “линзы”, сквозь которые их члены интерпретируют мир. Те реальности, которые каждый из нас принимает как должное, это реальности, которыми общество окружает нас с самого рождения. Эти реальности обеспечивают практики, слова и опыт, на основе которых мы строим свою жизнь или, как бы мы сказали на постмодернистском жаргоне, “учреждаем свою самость”. Когда мы используем как нарратив, так и социальный конструктивизм, в качестве ведущих метафор, мы видим, как истории, циркулирующие в обществе, учреждают нашу жизнь и жизнь людей, с которыми мы работаем. Мы также замечаем, как истории индивидуальных жизней могут влиять на устройство целых культур — не только истории людей, подобных Ганди, Мартину Лютеру Кингу, но и истории людей, вроде Покахонтаса, Энни Оукли, Хелен Келлер и Тины Тернер, равно как и истории “обычных” людей, чьих имен мы никогда не слышали. Работая с людьми, которые приходят к нам, мы задумываемся над взаимодействием между историями, которые они проживают в своей личной жизни, и историями, которые циркулируют в их культурах — как в локальных, так и в более обширной культуре. Мы думаем о том, как культурные истории влияют на то, как они интерпретируют свой повседневный опыт, и как их повседневные поступки влияют на истории, которые циркулируют в обществе. Принятие метафор нарратива и социальной конструкции в качестве ведущих метафор повлияло на то, как мы обдумываем другие метафоры и используем их. В самом начале нашей дружбы с Дэвидом Эпстоном он обсуждал с нами нашу первую книгу (Combs & Freedman). Он недоумевал, почему мы так часто используем метафору “ресурс”. Эпстон первым обратил наше внимание на то, что разговоры о ресурсах наводят на мысли о горных разработках. Ресурс представлялся ему как некая неподвижная вещь внутри человека, до которой нужно докопаться и завладеть ею. Он предпочитал метафору “знание”, поскольку знание — это нечто, что развивается и циркулирует среди людей. Кэти Вайнгартен (1991, стр. 289) пишет: В контексте социального конструктивизма, опыт самости существует в непрерывном взаимообмене с другими... самость постоянно творит себя через нарративы, которые включают других людей, которые взаимно переплетены в этих нарративах. Эта концепция самости не согласуется с тем обтянутым кожей контейнером, наполненным неподвижным содержанием (ресурсами), который прежде лежал в основе наших умозаключений. Пока мы размышляли над этой новой “учредительной” (White, 1991, 1993) метафорой самости, моя (Дж. Ф) сама собой разумеющаяся реальность была настолько перетряхнута, что я стала страдать расстройством кишечника. Меня буквально тошнило. Я всегда верила в то, что “глубоко внутри” я была хорошим человеком, что бы я ни вытворяла. Если нам действительно предстояло принять эти новые методы мышления и восприятия (которые мы хотели принять, благодаря тем формам терапии, которые из них вытекали), нам следовало взять на себя ответственность за непрерывное учреждение себя как людей, которыми мы хотели стать. Нам пришлось бы исследовать принятые на веру истории нашей локальной культуры, контексты, в которые мы входим, взаимоотношения, которые мы культивируем, и все прочее. Короче, нам пришлось бы постоянно пере-созидать и освежать свои собственные истории. Нравственность и этика уже стали бы не фиксированными понятиями, но текущей реальностью, требующей постоянной поддержки и внимания. Привыкнув к этой идее, мы поняли, что в контексте нашей терапевтической работы, совместных проектов с другими, наши истории потенциально могут приносить не только помощь, но и вред. Я (Дж. Ф) — белая еврейка восточно-европейского происхождения. Я (Дж. К) — белый англосакс, экс-баптист, который вырос в горах сельского Юга. Мы — образованные члены профессионального сообщества среднего возраста. Как таковые, мы находимся в привилегированном положении во многих контекстах, включая владение помещением для терапии. В своей терапии мы не хотим воспроизводить те притеснения, которое многим людям пришлось испытать в когтях доминирующей культуры. Мы знаем, что порой не видим всех возможных факторов, могущих привести к этой ситуации, хотя мы постоянно анализируем прошлый опыт и бросаем критический взгляд на наши практики, пытаясь разоблачить опасные доминирующие истории, которые мы переживаем. Мы пытаемся признать, что не понимаем в полной мере опыт других людей, в особенности тех, кто принадлежит другим культурам. Постоянная дилемма для нас заключается в том, как повысить свою ответственность за последствия своего (не) понимания и своих действий. *[В Главе 10 мы пишем о некоторых аспектах нашего отношения к своим преимуществам.] Наше восприятие процесса, который мы называем терапией, претерпело смещение, как только мы взяли на вооружение нарративную и социально-конструктивистскую метафоры. Мы уже не организуем наши эмпирические миры в контексте “информации” и “паттерна”. Вместо этого, мы мыслим в контексте “историй”. Вместо “систем”, мы размышляем о “культуре” или “обществе”. Мы уже не ощущаем себя механиками, которые работают над тем, чтобы починить сломанную машину, или экологами, которые пытаются понять и повлиять на сложные экосистемы. Мы воспринимаем себя как заинтересованных людей — возможно, с антропологическим, биографическим или журналистским уклоном — которые компетентны в задавании вопросов, побуждающих к выявлению знания и опыта, которые содержатся в историях людей, с которыми мы работаем. Мы ощущаем себя членами субкультуры социального взаимодействия, сотрудничая с другими людьми в конструировании новых реальностей. Сегодня наша работа помогает людям обнаружить влияние ограничивающих культурных историй на их жизнь и расширить и обогатить их собственные жизненные нарративы. Мы стремимся найти пути распространения вестей об индивидуальных триумфах, запустить в обращение истории о личных успехах с тем, чтобы они поддерживали удовлетворительную атмосферу роста и движения нашей культуры. Наш переход к этим формам мышления имел прерывистый, ухабистый и волнующий характер. Поскольку мы работаем в атмосфере терапевтической культуры, в которой доминируют модернистские идеи, всегда существует искушение идентифицировать людей, отождествляя их с патологическими ярлыками. Поскольку мы являемся частью сообщества людей, применяющих нарративные идеи в терапевтической практике, также есть искушение принять эти идеи за непоколебимую истину. Мы надеемся, что читая эту книгу, вы будете воспринимать рассказываемые нами истории не как притязания на истину, а как предварительные сообщения и работу в процессе становления, исходящие из волнующей новой культуры. Мы надеемся, что некоторые из вас включат свои истории в поток историй этой культуры. Категория: Библиотека » Психотерапия и консультирование Другие новости по теме: --- Код для вставки на сайт или в блог: Код для вставки в форум (BBCode): Прямая ссылка на эту публикацию:
|
|