Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/init.php on line 69 Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/init.php on line 69 Warning: strtotime(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/vuzliborg/vuzliborg_news.php on line 53 Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/vuzliborg/vuzliborg_news.php on line 54 Warning: strtotime(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/vuzliborg/vuzliborg_news.php on line 56 Warning: date(): Invalid date.timezone value 'Europe/Kyiv', we selected the timezone 'UTC' for now. in /var/www/h77455/data/www/psyoffice.ru/engine/modules/news/vuzliborg/vuzliborg_news.php on line 57
|
Глава VI. «Тонкий яд». - Психология искусства - Выготский Л.С.Синтез Он тонкий разливал в своих твореньях яд.
Зерно лирики, эпоса и драмы в бас- не. Басни Крылова. Синтез басни. Аффективное противоречие как пси- хологическая основа басни. Катаст- рофа басни.
Подведем итоги всему сказанному. Мы везде при рас- смотрении каждого из элементов построения басни в отдельности вынуждены были вступить в противоречие с тем объяснением, которое давалось этим элементам в прежних теориях. Мы старались показать, что басня но историческому своему развитию и по психологической своей сущности разбилась на два совершенно различ- ных жанра и что все рассуждения Лессинга всецело от- носятся к басне прозаической и потому его нападки на поэтическую басню как нельзя лучше указывают на те элементарные свойства поэзии, которые стала присваи- вать себе басня, как только она превратилась в поэти- ческий жанр. Однако все это только разрозненные эле- менты, смысл и значение которых мы старались пока- зать каждого порознь, но смысл которых в целом нам еще непонятен, как непонятно самое существо поэтиче- ской басни. Ее, конечно, нельзя вывести из ее элемен- тов, поэтому нам необходимо от анализа обратиться к синтезу, исследовать несколько типических басен и уже из целого уяснить себе смысл отдельных частей. Мы опять встретимся все с теми же элементами, с ко- торыми имели дело и прежде, но смысл и значение каж- дого из них уже будет определяться строем всей басни. В качестве предмета исследования мы остановились на баснях Крылова40, синтетическому разбору которых и посвящена настоящая глава. «ВОРОНА И ЛИСИЦА» Водовозов указывает на то, что дети, читая эту басню, никак не могли согласиться с ее моралью (27, с. 72—73). Уж сколько раз твердили миру, Что лесть гнусна, вредна; но только всё не впрок, И в сердце льстец всегда отыщет уголок. И в самом деле, эта мораль, которая идет от Эзопа, Федра, Лафонтена, в сущности говоря, совершенно не совпадает с тем басенным рассказом, которому она пред- послана у Крылова. Мы с удивлением узнаем, что суще- ствуют сведения, по которым Крылов уподоблял сам се- бя этой лисице в своих отношениях к графу Хвостову, стихи которого он долго и терпеливо выслушивал, по- хваливал, а затем выпрашивал у довольного графа день- ги взаймы (60, с. 19). Верно или неверно это сообщение — совершенно без- различно. Достаточно того, что оно возможно. Уже из. него следует, что едва ли басня действительно представ- ляет действия лисицы как гнусные и вредные. Иначе едва ли кому-нибудь могла бы закрасться мысль, что Крылов себя уподобляет лисице. И в самом деле, стоит вчитаться в басню, чтобы увидеть, что искусство льсте- ца представлено в ней так игриво и остроумно; издева- тельство над вороной до такой степени откровенно и яз- вительно; ворона, наоборот, изображена такой глупой, что у читателя создается впечатление совершенно обрат- ное тому, которое подготовила мораль41*. Он никак не может согласиться с тем, что лесть гнусна, вредна, бас- ня скорей убеждает его или, вернее, заставляет его чув- ствовать так, что ворона наказана по заслугам, а лиси- ца чрезвычайно остроумно проучила ее. Чему мы обя- заны этой переменой смысла? Конечно, поэтическому рассказу, потому что, расскажи мы то же самое в прозе по рецепту Лессинга и не знай мы тех слов, которые приводила лисица, не сообщи нам автор, что у вороны от радости в зобу дыханье сперло,—- и оценка нашего чувства была бы совершенно другая. Именно картин- нось описания, характеристика действующих лиц, все то, что отвергали Лессинг и Потебня у басни, все это является тем механизмом, при помощи которого наше чувство судит не просто отвлеченно рассказанное ему событие с чисто моральной точки зрения, а подчиняет- ся всему тому поэтическому внушению, которое исхо- дит от тона каждого стиха, от каждой рифмы, от ха- рактера каждого слова. Уже перемена, которую допу- стил Сумароков, заменивший ворона прежних баснопис- цев вороной, уже эта небольшая перемена содействует совершенной перемене стиля, а между тем едва ли от перемены пола переменился существенно характер ге- роя. Что теперь занимает наше чувство в этой басне — это совершенно явная противоположность тех двух на- правлений, в которых заставляет его развиваться рас- сказ. Наша мысль направлена сразу на то, что лесть гнусна, вредна, мы видим перед собой наибольшее во- площение льстеца, однако мы привыкли к тому, что льстит зависимый, льстит тот, кто побежден, кто выпра- шивает, и одновременно с этим наше чувство направ- ляется как раз в противоположную сторону: мы все вре- мя видим, что лисица по существу вовсе не льстит, изде- вается, что это она — господин положения, и каждое слово ее лести звучит для нас совершенно двойственно: и как лесть и как издевательство. Голубушка, как хороша! Ну что за шейка, что за глазки!.. Какие перушки! какой носок! и т. д. И вот на этой двойственности нашего восприятия все время играет басня. Эта двойственность все время под- держивает интерес и остроту басни, и мы можем сказать наверно, что, не будь ее, басня потеряла бы всю свою прелесть. Все остальные поэтические приемы, выбор слов и т. п., подчинены этой основной цели. Поэтому пас не трогает, когда Сумароков приводит слова лисицы в сле- дующем виде: И попугай ничто перед тобой, душа; Прекраснее сто крат твои павлиньи перья и т. д. К этому надо еще прибавить то, что самая расстановка слов и самое описание поз и интонация героев только подчеркивают эту основную цель басни. Поэто- му Крылов смело отбрасывает заключительную часть басни, которая состоит в том, что, убегая, лисица, го- ворит ворону: «О ворон, если бы ты еще обладал разу- мом». Здесь одна из двух черт издевательства вдруг полу- чает явный перевес. Борьба двух противоположных чувств прекращается, и басня кончается у Лафон- тена, когда лисица, убегая, насмехается над вороном и замечает ему, что он глуп, когда верит льстецам. Во- рон клянется впредь не верить льстецам. Опять одно из чувств получает слишком явный перевес, и басня про- падает. Точно так же самая лесть лисицы представлена сов- сем не так, как у Крылова: «Как ты прекрасен. Каким ты мне кажешься красивым». И, передавая речь лисицы, Лафонтен пишет: «Лисица говорит приблизительно сле- дующее». Все это настолько лишает басню того противо- чувствия, которое составляет основу ее эффекта, что она как поэтическое произведение перестает существовать. «ВОЛК И ЯГНЕНОК» Мы уже указали на то, что, начиная эту басню, Кры- лов с самого начала противопоставляет свою басню дей- ствительной истории. Таким образом, его мораль совер- шенно не совпадает с той, которая намечена в первом стихе: «У сильного всегда бессильный виноват». Мы уже цитировали Лессинга, который говорит, что при такой морали в рассказе делается ненужной самая существенная его часть, именно — обвинение волка. Опять легко увидеть, что басня протекает все время в двух направлениях. Если бы она действительно должна была показать только то, что сильный часто притесняет бес- сильного, она могла бы рассказать простой случай о том, как волк растерзал ягненка. Очевидно, весь смысл рассказа именно в тех ложных обвинениях, которые волк выдвигает. И в самом деле, басня развивается все время в двух планах: в одном плане юридических пре- пирательств, и в этом плане борьба все время клонит- ся в пользу ягненка. Всякое новое обвинение волка яг- ыепок парализует с возрастающей силой; он как бы бьет всякий раз ту карту, которой играет противник. И нако- нец, когда он доходит до высшей точки своей правоты, у волка не остается никаких аргументов, волк в споре побежден до самого конца, ягненок торжествует. Но параллельно с этим борьба все время протекает ц в другом плане: мы помним, что волк хочет растер- зать ягненка, мы понимаем, что эти обвинения только придирка, и та же самая игра имеет для пас и как раз обратное течение. С каждым новым доводом волк все больше и больше наступает на ягненка, и каждый новый ответ ягненка, увеличивая его правоту приближает его к гибели. И в кульминационный момент, когда волк окон- чательно остается без резонов, обе нити сходятся — и момент победы в одном плане означает момент пораже- ния в другом42. Опять мы видим планомерно разверну- тую систему элементов, из которых один все время вы- зывает в нас чувство, совершенно противоположное тому, которое вызывает другой. Басня все время как бы драз- нит наше чувство, со всяким новым аргументом ягненка нам кажется, что момент его гибели оттянут, а на самом деле он приближен. Мы одновременно сознаем и то и другое, одновременно чувствуем и то и другое, и в этом противоречии чувства опять заключается весь механизм обработки басни. И когда ягненок окончательно опро- верг аргументы волка, когда, казалось бы, он оконча- тельно спасся от гибели,— тогда его гибель обнаружи- вается перед нами совершенно ясно. Чтобы показать это, достаточно сослаться на любой из приемов, к которым прибегает автор. Как величест- венно, например, звучит речь ягненка о волке: Когда светлейший Волк позволит, Осмелюсь я донесть, что ниже по ручью От Светлости его шагов я на сто пью; И гневаться напрасно он изволит... Дистанция между ничтожеством ягненка и всемогу- ществом волка показана здесь с необычайной убедитель- ностью чувства, и дальше каждый новый аргумент волка делается все более и более гневным, ягненка — все более и более достойным,— и маленькая драма, вызывая разом полярные чувства, спеша к концу и тормозя каждый свой шаг, все время играет на этом противочувствии. «СИНИЦА» Этот рассказ имеет в своей основе как раз ту самую басню о Турухтане, с которой мы встретились у Потеб- ни. Мы помним, что уже там Потебня указывал на про- тиворечивость этой басни, что она разом выражает две противоположные мысли: первую — ту, что слабым лю- дям нельзя бороться со стихиями, другую — ту, что сла- бые люди могут иногда побеждать стихию. Кирпичников сближает обе басни (61, с. 194). Следы этого противо- речия сохранены и в крыловской басне: гиперболичность и неверность этой истории могла бы дать повод многим критикам для того, чтобы указать на всю невероятность и неестественность, которую Крылов допустил в сюжете этой басни. И в самом деле, она совершенно явно не гар- монирует с той моралью, которой она кончается: Примолвить к речи здесь годится, Но ничьего не трогая лица: Что делом, не сведя конца, Не надобно хвалиться. В самом деле, этого никак не следует из басни. Си- ница затеяла такое дело, в котором она не только не све- ла конца, но и не могла начать начала. И совершенно ясно, что смысл этого образа — синица хочет зажечь море — заключается вовсе не в том, что синица похва- сталась, не доведя дело до конца, а в самой грандиоз- ной невозможности того предприятия, которое она за- теяла. Это совершенно ясно из варианта одного стиха, ко- торый впоследствии был выброшен: Как басню эту толковать? — Не худо выше сил нам дел не затевать... и т. д. Речь, следовательно, идет действительно о непосиль- ном предприятии, и стоит только обратиться к самому рассказу, чтобы увидеть, что острота басни в том я заключается, что, с одной стороны, подчеркивается не- обычайная реальность затеянного предприятия, с дру- гой стороны, читатель все время подготовлен к тому, что предприятие это вдвойне невозможно. Самые сло- ва «сжечь море» указывают на то внутреннее противо- речие, которое заключено в этой басне. И вот эти бессмысленные слова Крылов, несмотря на их бессмысли- цу, реализует и заставляет зрителя переживать как реальные в ожидании этого чуда. Всмотритесь в то, как описывает Крылов поведение зверей, которые, казалось бы, не имеют никакого отно- шения к фабуле. Летят стадами птицы; Л звери из лесов сбегаются смотреть, Как будет Океан и жарко ли гореть. И даже, говорят, па слух молвы крылатой, Охотники таскаться по пирам Из первых с ложками явились к берегам, Чтоб похлебать ухи такой богатой, Какой-де откупщик и самый тароватый Не давывал секретарям. Толпятся: чуду всяк заранее дивится, Молчит и, на море глаза уставя, ждет; Лишь изредка иной шепнет: «Вот закипит, вот тотчас загорится!» Не тут-то: море не горит. Кипит ли хоть? И не кипит... Уже из этих описаний совершенно ясно, что Крылов взялся в басне за реализацию бессмыслицы, но обставил ее так, точно речь идет о самом обыденном и естест- венном деле. Опять описание и предприятие находятся в самом дисгармоничном несоответствии и возбуждают в нас совершенно противоположное к себе отношение, которое оканчивается удивительным результатом. Ка- ким-то незаметным для нас громоотводом молния нашей насмешки отводится с самой синицы и поражает — кого же? — конечно, всех тех зверей, которые шептали друг другу: «Вот закипит, вот тотчас загорится» и которые с ложками явились к берегам. Это убедительно явствует из заключительных стихов, в которых автор серьезно заявляет: Наделала Синица славы, А море не зажгла. Как будто автор должен нам сообщить о том, что затея синицы не удалась,— до такой степени всерьез взя- та и описана эта затея во всех предыдущих стихах. И конечно, предметом этой басни являются «затеи ве- личавы», а вовсе не скромное правило: не хвалиться делом, не сведя конца... «ДВА ГОЛУБЯ» Эта басня может служить примером того, как мы мо- жем самые различные жанры разыскать в басне. Эта одна из немногих басен, написанная с необычайным со- чувствием к тем, о ком она рассказывает; и взамен клас- сического злорадства, которым обычно сопровождается нравоучительный вывод, эта басня питает свою мораль на сентиментальном чувстве умиления, жалости и гру- сти. Рассказ построен так, что автор все время стара- ется вызвать у читателя сочувствие к тем приключени- ям, которые испытывает голубок, и, в сущности гово- ря, это единственная любовная история, рассказанная в басне. Стоит прочитать эту басню, чтобы увидеть что она воспроизводит эту историю совершенно в стиле сен- тиментального романа или рассказа о любовной разлуке двух любящих сердец. Хоть подожди весны лететь в такую даль: Уж я тебя тогда удерживать не буду. Теперь еще и корм и скуден так и мал; Да, чу! и ворон прокричал: Ведь это, верно, к худу. Недаром, как показывают исследователи, басня эта заимствована Лафонтеном из древнего рассказа, где эта басня рассказывается визирем царю, намереваю- щемуся предпринять дальнее путешествие для отыска- ния сокровищ, о которых он был извещен в сновидении. Таким образом, романтическая и сентиментальная основа этой басни совершенно ясна, и это показывает нам, как зерно сентиментального романа прорастает из нашей басни. Таковы, например, первые строчки: Где видишь одного, другой уж, верно, там; И радость и печаль — все было пополам. Не видели они, как время пролетало; Бывало грустно им, а скучно не бывало. Ну, кажется, куда б хотеть Или от милой, иль от друга? Чем ни начало сентиментальной повести в стихах! И Жуковский совершенно прав, когда он говорит, что эти стихи «милы тем простодушием, с каким выражается в них нежное чувство» (60, с. 56). Ничего специфически басенного здесь нет, и недаром Жуковский приводит стих «под ним, как океан, синеет степь кругом» как образец живописного изображения бу- ри, то есть такого изображения, которое, с точки зрения Лессинга, было бы совершенно вредным и ненужным в басне. «СТРЕКОЗА И МУРАВЕЙ» Тот же Водовозов упоминает, что в этой басне де- тям казалась очень черствой и непривлекательной мо- раль муравья и все их сочувствие было на стороне стре- козы, которая хоть лето, да прожила грациозно и весело, а не муравья, который казался детям отталки- вающим и прозаическим. Может быть, дети были бы не так уж неправы при такой оценке басни. В самом де- ле, казалось бы, если силу басни Крылов полагает в морали муравья, то почему тогда вся басня посвящена описанию стрекозы и ее жизни и вовсе в басне нет описания мудрой жизни муравья. Может быть, и здесь детское чувство ответило на построение басни — дети прекрасно почувствовали, что истинной героиней всего этого небольшого рассказа является именно стрекоза, а не муравей. И в самом деле, в достаточной мере убе- дительно уже то, что Крылов, почти не изменяющий своему ямбу, вдруг переходит на хорей, который, ко- нечно же, соответствует изображению стрекозы, а не му- равья. «Благодаря этим хореям,— говорит Григорьев,— сами стихи как бы прыгают, прекрасно изображая по- прыгунью-стрекозу» (94, с. 131). И опять вся сила басни заключается в том контрасте, который положен в ее основу, когда все время перебивающиеся картины прежнего веселья и беззаботности сопоставляются и перебиваются картинами теперешнего несчастья стреко- зы. Мы могли бы сказать так, как прежде, что мы вос- принимаем басню все время в двух планах, что са- ма стрекоза все время перед нами поворачивается то одним, то другим своим лицом и злая тоска в этой басне так легко перепрыгивает на мягкую резвость, что басня благодаря этому получает возможность развить свое противочувствие, которое лежит у нее в основе. Можно показать, что по мере усиления одной картины сейчас же усиливается и противоположная. Всякий во- прос муравья, напоминающий о теперешнем бедствии, перебивается как раз обратным по смыслу восторжен- ным рассказом стрекозы, и муравей нужен, конечно, только для того, чтобы довести эту двойственность до апогея и там обернуть ее в замечательной двусмыс- ленности. «А, так ты...» (Муравей готовится поразить стрекозу.) «Я без души Лето целое все пела» (Стрекоза отвечает невпопад, она опять припоминает лето.) «Ты все пела? это дело: Так поди же, попляши!» Здесь двусмысленность достигает своего апогея в слове «попляши», которое зараз относится к одной и другой картине, объединяет в одном звуке всю ту дву- смысленность и те два плана, в которых до сих пор развивалась басня: с одной стороны, это слово, примы- кая по своему прямому смыслу к «ты все пела», явно означает один план, с другой стороны, по своему смыс- ловому значению слово «попляши» вместо «погибни» означает окончательное разоблачение второго плана, окончательного бедствия. И эти два плана чувства, с ге- ниальной силой объединенные в одном слове, когда в результате басни слово «попляши» означает для нас одновременно и «погибни» и «порезвись», составляют ис- тшшую сущность басни. «ОСЕЛ И СОЛОВЕЙ» В этой басне Крылов дает такое подробное и живопис- ное описание пения соловья, что многие критики счи- тают это образцовым описанием, превосходящим все то, что до сих пор было дано в русской поэзии. По- тебня недаром приводит эту басню как лучшее дока- зательство того, к чему сводятся приемы так называе- мой новой школы Лафонтена и Крылова. Подробная характеристика действующих лиц, описание самых дей- ствий и т. д. — вот что кажется Потебне недостатком и что составляет самую сущность поэтической басни. «Подобные фантазии,— говорит М. Лобанов,— рожда- ются только в головах таких людей, каков был Крылов. Очарование полное, нечего, кажется, более прибавить: но наш поэт был живописец» (60, с. 82). Само собой понятно, что по причине такого подробного описания не могла не отодвинуться на второй план самая мораль этой басни, лукаво прикрытая традиционным пониманием басни, которая будто бы не имеет другой цели, как обнаружить глупость осла. Но если бы басня дей- ствительно не имела никакой другой цели, к чему было бы такое подробное описание соловьиного пения; раз- ве басня не выиграла бы в выразительности, если бы баснописец просто рассказал нам, что, выслушав песнь соловья, осел остался им недоволен? Вместо этого Крылов находит нужным подробнейшим образом дать картину соловьиного пения, заставляя нас, по выра- жению Жуковского, как бы мысленно присутствовать при этой сцене, и дает понять нам не только то, что со- ловей пел хорошо, но и заставляет нас в определенном эмоциональном тоне понять это сладкопевчество и слад- когласие соловья. Соловьиное пение изображено имен- но как искусное сладкогласие, описание выдержано совершенно в тоне сентиментальной пасторали, и все дано в приторно-нежной гамме, доводящей до чудо- вищного преувеличения томность и негу идиллической сцены. В самом деле, когда мы читаем, что под звуки соловьиного пения «прилегли стада», мы не можем не подивиться тому тонкому яду, который Крылов искус- но вводит в описание этой томной свирели: мелкая дробь, переливы, щелканье и свисты. Интересно, что да- же прежние критики хулили Крылова за те стихи, где он говорит о пастухе и пастушке. Галахов писал, что всей этой картиной соловьиного пения «Крылов испор- тил картину и производимое ею впечатление». О сле- дующих затем трех стихах: Чуть-чуть дыша, пастух им любовался И только иногда, Внимая Соловью, пастушке улыбался,— замечает: «Если можно еще допустить первые четыре стиха как прикрасу, хотя она и придает мифическое значение соловьиному голосу, то последние три непри- ятно вырывают читателя из русской среды и переносят его в пасторальный мир Фонтенеля и мадам Дезульер» (.60, с. 83). С этим, конечно, нельзя не согласиться. И в самом деле, здесь критику удалось обнаружить совершенно истинное значение этой картины. Он прав, когда указывает на то, что Крылов изобразил донель- зя приторную пастораль, и следовательно, дальнейшее противопоставление петуха соловью нами воспринимается уже как резкий диссонанс, врывающийся в эту мармеладную картину, а отнюдь не как доказательст- во невежественности осла. Стоюнин, поддерживавший в общем традиционное толкование этой басни, все же удивительно проницательно замечает: «Петух здесь вы- бран для того, чтобы без лишних слов изобразить осли- ный вкус: в чем может быть больше противоположности, как не в пении соловья и петушином крике? В этом изображении главным образом и сосредото- чивается ирония писателя» (94, с. 83). И в самом деле, даже для простейшего анализа от- крывается та простая мысль, что Крылов в своей басне имел в виду нечто неизмеримо большее, чем про- стое обнаружение невежества осла. Достаточно толь- ко приглядеться к тому, какой резкой противополож- ностью вдруг оборачивается вся картина, когда под маской одобрительных слов осла вдруг упоминается пе- тух. Стоюнин совершенно прав, когда видит смысл упоминания о петухе в той чрезвычайной противопо- ложности, которой ничего не может быть больше и ко- торую составляет это упоминание. И действительно, мы видим в этой басне те же два плана чувства, кото- рые нам удалось обнаружить и во всех предыдущих баснях. Перед нами развивается все время пастораль, необычайно широко и пространно развернутая. У само- го конца мы вдруг оборачиваем всю картину и осве- щаем ее совершенно противоположным светом. Впечат- ление получается приблизительно такое же, как если бы действительно мы услышали резкий и пронзительный крик петуха, врывающийся в идиллическую картину, ме- жду тем легко заметить, что второй план только на вре- мя ушел от нашего внимания, но он был подготовлен с самого начала этими, совершенно не идущими соловью увеличительными кличками «дружище», «великий масте- рище» и самым вопросом осла: «Велико ль, подлинно, твое уменье?» Этот второй план в грубой, резко пронзи- тельной музыке сразу противопоставляется празднич- ному и пряничному пению соловья, но только уходит вре- менно из поля нашего внимания с тем, чтобы обнару- житься в заключении басни с необычайным эффектом взрывающейся бомбы. Трудно не заметить, что пение со- ловья утрировано до крайности, как и ответы осла, кото- рый не просто обнаруживает непонимание этого пения, а под маской полного понимания, то есть закрепляя этот пасторальный план басни еще раз в заключительных стихах, вдруг прорывает его планом совершенно проти- воположным. Если обратиться к поэтике соловья и петуха и упо- треблению этих образов в мировой литературе, мы увидим, что оба эти образа противопоставляются друг другу довольно часто и что в этом противопоставлении заключается соль вещи, а осел есть не более как слу- жебная фигура, которая под маской глупости должна произнести нужное для автора суждение. Напомним только, что в таких стилистически высокообработанных вещах, как евангельский рассказ об отречении Петра, упоминается о петушьем пении, что возвышеннейшая трагедия не отказывалась вводить крик петуха в самые сильные из своих сцен, например в «Гамлете». Было бы совершенно немыслимым со стороны стилистической представить себе, что в евангельской сцене и в сцене «Гамлета» могло бы вдруг появиться соловьиное пе- ние, напротив, крик петуха там оказывается умест- ным43, потому что он всецело по эмоциональному его действию лежит в плане изображаемых событий и их объективного тона. Стоит еще упомянуть о недавней попытке в русском языке противопоставить оба эти образа в поэме Блока «Соловьиный сад», где сопоставление любовного бла- женства означено знаком соловья, а жизнь в ее суро- вой и грубой трезвости ознаменована образом осла; мы не имеем в виду, конечно, сопоставить крыловские басни с поэмой Блока, но мы хотим указать на то, что истинный смысл этой басни, конечно же, заключается не в изображении суда невежды, а опять в противобор- стве и сопоставлении двух противоположных планов, в которых развивается басня, причем развитие и нара- стание каждого из этих планов одновременно усили- вают эффект другого. Чем сложнее и сладкогласнее изображается пение соловья, тем резче и пронзительнее кричит упоминаемый в конце петух. Опять в основе басни противочувствие, но только способ его протекания и завершительное его разгора- ние дано в несколько иных формах. «ДЕМЬЯНОВА УХА» Басню эту стоит припомнить как один из образцов без- условно чистого комизма, который с такой охотой культивирует баснописец. Однако и эта басня чрезвы- чайно ясно и просто обнаруживает то же самое психо- логическое строение, что и все прочие. И здесь дейст- вие протекает все время в двух планах: знаменитый Демьян в припадке какого-то гостеприимства все доб- рее и добрее к своему гостю, но с каждой новой та- релкой, как это ясно для читателя, он все больше и больше становится мучителем своего гостя, и это му- чительство растет и обнаруживается перед читателем ровно в такой же мере, в какой растет его гостеприим- ство; так что реплика его имеет два совершенно про- тивоположных психологических значения и одновре- менно означает две совершенно противоположные вещи. Всякое его приглашение «ешь до дна» означает одно- временно и раскрытие какой-то гиперболической и па- тетической доброты и столь же патетического мучитель- ства. И только необычайному слиянию и сплетению этих двух мотивов и на глазах читателя происходяще- му превращению доброты в мучительство обязана бас- ня тем густым комизмом, который составляет ее ис- тинную суть. И в самом заключении этой басни, когда гость без памяти бежит из гостей домой, оба плана опять сливаются для того, чтобы с крайней остротой подчеркнуть всю нелепость и противоречивость тех двух мотивов, из которых басня соткана. «ТРИШКИН КАФТАН» На эту басню тоже жаловался Водовозов. Он ука- зывал на то, что детям никак не удавалось втолковать, будто автор имел здесь в виду изобразить попавших в беду помещиков и неумных хозяев: дети, напротив то- го, видели в Тришке героя, сказочного ловкого порт- пяжку, который, попадая каждый раз в новую и новую беду, выпутывается из нее с новой находчивостью и новым остроумием (27, с. 74). Два плана басни, о которых мы говорим все время, обнаруживаются здесь чрезвычайно просто и ясно, так как они заложены в самой теме рассказа. Всякая заплата, которую кладет Тришка, есть одновременно новая прореха, и совершенно равномерно с каждой новой заплатой растет и прореха. Получается действительно сказочное чередо- вание кромсания и починки кафтана. Кафтан на на- ших глазах переживает две совершенно противополож- ные операции, которые слиты неразъединимо и кото- рые противоположны по своему значению. Тришка над- ставляет новые рукава, но он обрезает фалды и по- лы, и мы одновременно радуемся новой Тришкиной на- ходчивости и соболезнуем новому Тришкину горю. Заключительная сцена опять соединяет оба плана, подчеркивая их нелепость и несоединимость и давая, несмотря на противоречие, видимое их согласование: «И весел Тришка мой, хоть носит он кафтан такой, кото- рого длиннее и камзолы». Таким образом, мы сразу узнаем, что кафтан оконча- тельно починен и вместе с тем окончательно испорчен и что та и другая операции доведены до самого конца. «ПОЖАР И АЛМАЗ» В этой басне Крылов противопоставляет вредный блеск пожара полезному блеску алмаза, и смысл ее, ко- нечно, во славу добродетели, указывает на достоин- ство тихого и безвредного блеска. Однако в коммента- риях к этой басне мы наталкиваемся уже на внушаю- щие психологу подозрение сведения. «Как известно, Крылов очень любил пожары, благодаря чему изобра- жение их у него отличается особенною яркостью». «Здесь кстати припомним, что пожар для Крылова был занимательнейшим зрелищем. Он не пропускал ни од- ного значительного пожара и о каждом сохранил са- мые живые воспоминания». «Без сомнения,— замечает Плетнев,— от этой странной черты любопытства его произошло и то, что в его баснях все описания пожа- ров так поразительно точны и оригинально хороши» (60, с. 139). Оказывается, что Крылов любил пожары и его лич- ное пристрастие идет вразрез с тем общим смыслом, который он придает своей басне. Уже это одно способ- но навести нас на раздумье, что смысл выражен здесь несколько лукаво и что под этим основным смыслом, может быть, таится другой, прямо его уничтожающий. И в самом деле, стоит проглядеть описание пожара для того, чтобы увидеть, что он действительно описан со всем величием и окраска восторженного чувства, которая ему присуща, нисколько не уничтожается все- ми последующими рассуждениями алмаза. Замечатель- но и то, что басня все время разыгрывается, как спор и состязание между пожаром и алмазом: «Как ты, со всей своей игрой,— Сказал Огонь,— ничтожен предо мной!..» И когда алмаз говорит пожару: «...И чем ты яростней пылаешь, Тем ближе, может быть, к концу»,— он выражает тем самым смысл не только этой единичной басни, но смысл всякой другой басни, где всякое дей- ствие развивается одновременно в двух противополож- ных направлениях. И чем яростней пылает, разгорает- ся один план басни, тем ближе он к концу и тем ближе подходит и вступает в свои права другой план. «МОР ЗВЕРЕЙ» В этой прекраснейшей басне Крылов поднялся поч- ти до уровня поэмы, и то, что Жуковский говорил о картине моровой язвы, можно распространить на всю басню в целом. «Вот прекрасное изображение моровой язвы... Крылов занял у Лафонтена искусство смеши- вать с простым и легким рассказом картины истинно стихотворные. Смерть рыщет по полям, по рвам, по высям гор; Везде разметаны ее свирепства жертвы,— два стиха, которые не испортили бы никакого описания моровой язвы в эпической поэме» (54, с. 513). И в самом деле, басня подымается здесь на высоту эпической поэмы. Истинный смысл этой басни раскры- вается в тех глубоко серьезных картинах, которые здесь развертываются, причем очень легко показать, что бас- пя эта, и действительно равная по величине небольшой поэме имеющая только струнку нравоучения, прибав- ленную явно как концовка, конечно, не исчерпывает своего смысла в этой морали: И в людях, также говорят! Кто посмирней, так тот и виноват. Два плана нашей басни сложно психологические: сначала идет картина необычайного свирепства смерти, и это создает давящий и глубоко трагический фон для всех происходящих дальше событий: звери начинают каяться, в речи льва звучит все время лицемерный и хитрый иезуит, и все решительно речи зверей развер- тываются в плане лицемерного преуменьшения своих грехов при необычайном объективном их значении, на- пример: «...Притом же, наш отец! Поверь, что это честь большая для овец, Когда ты их изволишь кушать...» Или покаяние льва: «...Покаемся, мои друзья! Ох, признаюсь — хоть это мне и больно,— Не прав и я! Овечек бедненьких — за что? — совсем безвинно Дирал бесчинно; А иногда — кто без греха? — Случалось, драл и пастуха...» Здесь противоположность тяжести греха и этих ли- цемерно смягчающих вставок и оправданий лицемерно покаянного тона совершенно очевидна. Противополож- ный план басни обнаруживается в замечательной речи вола, равной которой в своем роде не создала еще вто- рой раз русская поэзия. В своей речи — Смиренный Вол им так мычит: "И мы Грешны. Тому лет пять, когда зимой кормы Нам были худы, На грех меня лукавый натолкнул: Ни от кого себе найти не могши ссуды, Из стога у попа я клок сенца стянул». Это «и мы грешны», конечно, блестящая противопо- ложность всему тому, что дано было прежде. Если прежде огромный грех был представлен в оправе само- оправдания, то здесь ничтожный грех дан в такой па- тетической оправе самообвинения, что у читателя соз- дается чувство, будто самая душа вола обнажается пе- ред нами в этих мычащих и протяжных звуках. Наши школьные учебники уже давно цитируют эти стихи, утверждая, что Крылов достигает в них чуда звукоподражания, но, конечно, не звукоподражание было задачей Крылова в данном случае, а совсем друroe. И что басня действительно заключает весь смысл в этом противоположении двух планов, взятых со всей серьезностью и развиваемых в этой обратно пропорци- ональной зависимости, которую мы находим везде вы- ше,— можно убедиться из одной чрезвычайно интерес- ной стилистической замены, которую Крылов внес в лафонтеновскую басню. У Лафонтена роль вола ис- полняет осел. Речь его напоминает речь глупца и ла- комки и совершенно чужда той эпической серьезности и глубины, которую крыловским стихам придает не- разложимая на элементы поэтичность, которая звучит хотя бы в том множественном числе, в котором изъяс- няется вол. М. Лобанов по этому поводу замечает: «У Лафон- тена осел в свою очередь кается в грехах прекрасными стихами; но Крылов заменил его волом, не глупым, ка- ким всегда принимается осел, но только простодушным животным. Эта перемена и тем уже совершеннее, что в речи вола мы слышим мычание и столь естественное, что слов его нельзя заменить другими звуками; а эта красота, которою наш поэт пользуется и везде с край- ним благоразумием, везде приносит читателю истинное удовольствие» (60, с. 65). Вот точный перевод лафонтеновских стихов: осел в свою очередь говорит: «Я вспоминаю, что в один из прежних месяцев голод, случай, нежная трава и — я ду- маю,— какой-то дьявол толкнули меня па это — я щип- нул с луга один глоток. Я не имел на это никакого пра- ва, так как надо говорить честно». Из этого сопостав- ления совершенно ясно, до какой степени глубока и серьезна та перемена, которую Крылов внес в свою басню, и насколько она переиначила весь эмоциональ- ный строй басни. В пей есть все то, что находим мы обычно в эпической поэме, возвышенность и важность общего эмоционального строя и языка, истинная геро- ичность, противопоставленная чему-либо противопо- ложному, и в заключение, так сказать в катастрофе басни, опять оба плана объединяются вместе, и заклю- чительные слова означают как раз два совершенно противоположных смысла: Приговорили — И на костер Вола взвалили. Это одновременно означает и высший жертвенный героизм вола и высшее лицемерие прочих зверей. Особенно замечательно в этой басне то, как в ней искусно и хитро скрыто и затаенное в ней противоречие. С внешнего взгляда противоречия нет вовсе: вол сам себя приговорил к смерти своей речью, звери только подтвердили его самообвинение; таким образом, нали- цо как будто нет борьбы между волом и другими жи- вотными; но это видимое согласие только прикрывает еще более раздирающее противоречие басни. Оно со- стоит в тех двух совершенно противоположных психо- логических планах, где одни движимы исключительно желанием спастись и сберечься от жертвы, а другие охвачены неожиданной и противоположной жаждой героического подвига, мужества и жертвы. «ВОЛК НА ПСАРНЕ» Эта удивительнейшая из крыловских басен не имеет себе равных ни по общему эмоциональному впечатле- нию, которое она производит, ни по внешнему строго, которому она подчинена. В ней вовсе нет морали и вы- водов; тут шутка и насмешка не нашли себе почти ме- ста в ее суровых стихах. И когда она однажды как будто прозвучала в речи ловчего, она одновременно впитала в себя и такой противоположный жуткий смысл, что она кажется уже не шуткой вовсе. Перед нами, в сущности говоря, в этой басне мел- кая драма, как называл иногда Белинский крыловские басни. Или, если нельзя ближе определить ее психоло- гический смысл, перед нами настоящее зерно трагедии «Волк на псарне». Справедливо говорит Водовозов: «Волк на псарне» — одна из удивительных басен Крылова. Таких сокровищ между ними весьма мало. Не греша против истины, басню «Волк па псарне» можно назвать гениальней- шим творением словесного искусства; ни один баснопи- сец — ни наш, ни иноземный — не создал ничего подоб- ного» (90, с. 129). Оценка Водовозова совершенно справедлива, вывод его точен, но если вы поинтересуетесь узнать, что за- ставляет критика дать такую высокую оценку этой басне,— вы узнаете, что и Водовозов в понимании ее ушел недалеко от всех прочих критиков. «Если хотите ви- деть весь глубокий и потрясающий истиною смысл на- званной басни Крылова, то читайте ее вместе с истори- ей войны 1812 г.» (90, с. 129). Этим сказано все. Басню эту издавна толковали и понимали не иначе, как прилагая к тем историческим событиям, которые она якобы должна изображать. Рас- сказывают, что Кутузов сам указал на себя, как на ловчего, и, снявши шапку, провел рукой по седым воло- сам, читая слова: «А я, приятель, сед». Волк — это, ко- нечно, Наполеон, и вся ситуация басни якобы воспро- изводит то затруднительное положение, в котором очу- тплся Наполеон после своей победы под Бородином. Не станем разбираться в сложном и запутанном во- просе, так ли это или не так, а если так, то в какой мере верно и точно сказалась зависимость басни от истори- ческой действительности. Скажем прямо, что историче- ский повод никогда и ничего не может нам разъяснить в басне. Басня, возникшая по любому поводу, как и вся- кое художественное произведение, подчинена своим собственным законам развития, и эти законы никогда, конечно, не будут объяснены из простого зеркального отражения исторической действительности. Этот повод может служить в лучшем случае отправной точкой для нашей догадки, он сможет помочь нам развернуть нить нашего толкования, даже в лучшем случае он только намек и ничего больше. Однако воспользуемся этим намеком. Уже самый на- мек этот, самое сопоставление басни с трагическим по- ложением победившего Наполеона указывает нам на серьезный и, главное, двойственный характер, на внут- ренне противоречивое строение того сюжета, который лежит в ее основе. Обратимся к самой басне. Попы- таемся вскрыть заложенное в ней противочувствие, раз- личить те два плана, в которых она развивается в про- тивоположном направлении. Первое, что бросается нам в глаза,— это необычная тревога, близкая к панике, которая так непередаваемо мастерски набросана в пер- кой части басни. Удивительно то, что впечатление от ошибки волка раньте всего сказывается не растерян- ностью самого волка, а необычайным смятением самой псарни. Поднялся вдруг весь псарный двор — Почуя серого так близко забияку, Псы залились в хлевах и рвутся вон на драку; Псари кричат: «Ахти, ребята, вор!» — И вмиг ворота на запор; В минуту псарня стала адом. Бегут: иной с дубьем, Иной с ружьем. «Огня! — кричат,— огня!» Пришли с огнем. Здесь что ни слово, то ад. Весь этот шумливый, кри- чащий, бегающий, бьющий, смятенный стих, который как лавина обрушивается на волка, вдруг принимает совершенно другой план — стих делается длинным, мед- ленным и спокойным, как только переходит к описанию волка. «Мой Волк сидит, прижавшись в угол задом, Зубами щелкая и ощетиня шерсть, Глазами, кажется, хотел бы всех он съесть; Но видя то, что тут не перед стадом И что приходит наконец Ему расчесться за овец.— Пустился мой хитрец В переговоры!.. Уже необычайный контраст движения на псарне и забившегося в угол волка настраивает нас определен- ным образом: мы видим, что борьба невозможна, что волк затравлен с самой первой минуты, что его гибель не только обозначилась, но и почти уже свершилась на наших глазах,— и вместо растерянности, отчаяния, просьб мы слышим величественное начало стиха, точно заговорил император: «И начал так: «Друзья, к чему весь этот шум?» Здесь не только величественно это «и начал так», точно речь идет о спокойном и очень тор- жественном начале, но потрясающе серьезно по контра- сту с предыдущим и обращение «друзья» к этой ораве, бегущей с ружьем и дубьем, и особенно это ироническое «к чему весь этот шум». Назвать шумом этот опи- санный прежде ад и еще спросить, к чему он,— это зна- чит с такой необыкновенной поэтической смелостью уничтожить, умалить и свести одной презрительной нотой на нет все противостоящее волку до такой сте- пени, что по смелости очень трудно назвать какой-либо подобный прием в русской поэзии. Уже это одно на- столько противоречит тому истинному смыслу обстанов- ки, которая создалась; уже это одно настолько извращает уже с самого начала ясную для читателя картину вещей, что одними этими словами явно создается и в течение басни врывается ее второй план, столь необхо- димый для ее развития. И дальнейшие слова волка про- должают развивать этот новый, второй план с необы- чайной смелостью. «...Пришел мириться к вам совсем не ради ссоры; Забудем прошлое, уставим общий лад! А я не только впредь не трону здешних стад, Но сам за них с другими грызться рад, И волчьей клятвой утверждаю, Что я...» Здесь все построено на интонации величия и все противоречит истинному положению вещей: глазами он хочет всех съесть — словами он обещает им покрови- тельство; на деле он жалко забился задом в угол — на словах он пришел к ним мириться и милостиво обещает больше не обижать стад; на деле собаки готовы растер- зать его каждую секунду — на словах он обещает им защиту; на деле перед нами вор — на словах он волчьей клятвой утверждает свое необычайно подчеркнутое пе- рерывом речи «я». Здесь полное противоречие между двумя планами в переживаниях самого волка и между истинной и ложной картиной вещей продолжает осущест- вляться и дальше. Ловчий, прерывая речь волка, от- вечает ему явно в другом стиле и тоне. Если язык волка совершенно правильно назвал один из критиков возвы- шенным простонародным наречием, неподражаемым в своем роде, то язык ловчего явно противоположен ему как язык житейских дел и отношений. Его фамильяр- ные «сосед», «приятель», «натуру» и т. д. составляют полнейший контраст с торжественностью речи волка. Но по смыслу этих слов они продолжают развивать пе- реговоры, ловчий согласен на мировую, он отвечает волку в прямом смысле на его предложение о мире со- гласием. Но только эти слова одновременно означают и совершенно противоположное. И в гениальном проти- воположении «ты сер, а я, приятель, сед» разница в звучащем «р» и в тупом «д» никогда еще не связыва- лась с такой богатой смысловой ассоциацией, как здесь. Мы говорили однажды, что эмоциональная окраска зву- ков зависит все-таки от той смысловой картины, в ко- торой они принимают участие. Звуки приобретают эмо- циональную выразительность от смысла того целого, в котором они разыгрывают свои роли, и вот, насыщен- ное всеми предыдущими контрастами, это звуковое не- совпадение как бы дает звучащую формулу этим двум различным смыслам. И опять катастрофа басни, в сущности говоря, объ- едиияет оба плана вместе, когда в словах ловчего они обнаруживаются одновременно: «...А потому обычай мой: С волками иначе не делать мировой, Как снявши шкуру с них долой». И тут же выпустил на Волка гончих стаю. Переговоры закончились мировой, травля закончи- лась смертью. Одна строка рассказывает о том и о дру- гом вместе. Таким образом, мы могли бы формулировать свою мысль приблизительно так: наша басня, как и все про- чие, развивается в двух противоположных эмоциональ- ных планах. С самого начала для нас ясно то стреми- тельное нападение на волка, которое равносильно его гибели и смерти. Эта стремительная угроза, не прекра- щаясь ни на одну минуту, продолжает существовать во все время течения басни. Но параллельно с ней и как бы над ней развивается противоположный план бас- ня — переговоры, где речь идет о мире и где одна сто- рона просит заключить мир, а другая отвечает согла- сием, где роли героев удивительно переменились, где волк обещает покровительствовать и клянется волчьей клятвой. Что эти два плана даны в басне со всей поэти- ческой реальностью, в этом можно убедиться, если при- глядеться к той двойственной оценке, которую естест- венно автор дает каждому своему герою. Разве скажет кто, что волк жалок в этих величественных переговорах, в этом необычайном мужестве и совершенном спокойст- вии. Разве можно не удивиться тому, что смятение и тревога приписаны не волку, а псарям и псам. Если обратиться к традиционной критике, разве не двусмыс- ленно звучит ее сопоставление калужских дворян и куп- цов с псарями и псами из крыловской басни. Приведу слова Водовозова: «Калужское купечество собрало в двое суток 150000 руб. Дворяне калужские в течение месяца выставили ополчение в 15000 ратников. Теперь понятны слова Крылова: В минуту псарня стала адом. Бегут: иной с дубьем, Иной с ружьем. Картина народного вооружения: кто брал вилы, кто топоры, дубины, рогатины, косы». И если согласиться, что басня «Волк на псарне» художественно воспроизводит перед нами нашествие Наполеона на Россию и великую борьбу с ним нашего народа, то это еще, конечно, никак не уничтожит того совершенно явного героического настроения басни, ко- торое мы пытались охарактеризовать выше. Нам думается, что впечатление от этой басни может быть названо без всяких прикрас трагическим, потому что соединение тех двух планов, о которых мы говорили выше, создает переживание, которое характерно для трагедии. В трагедии мы знаем, что два развивающихся в ней плана замыкаются в одной общей катастрофе, ко- торая одновременно знаменует и вершину гибели и вер- шину торжества героя. Трагическим обычно называли психологи и эстетики именно такое противоречивое впе- чатление, когда высшие минуты торжества нашего чув- ства падали на окончательные минуты гибели. То про- тиворечие, которое выразил Шиллер в известных сло- вах трагического героя: «Ты возвышаешь мой дух, ни- спровергая меня», применимо к нашей басне. Разве кто скажет, что в этой басне против волка обращено острие насмешки? Напротив, наше чувство организовано и на- правлено таким образом, что нам делаются понятными слова одного критика, который говорит, что Крылов, вы- водя своего волка на гибель, мог, пародируя евангель- ский текст и слова Пилата, выводившего на гибель Хри- ста, сказать: «Ессе lupus». Попробуем подвести итоги нашему синтетическому разбору отдельных басен. Эти итоги естественно распо- ложатся тремя ступенями: мы хотим подытожить наши впечатления от поэзии Крылова в целом, мы хотим узнать ее характер, ее общий смысл; после, на основа- нии этих первых итогов, нам нужно как-то обобщить наши мысли относительно природы и существа самой басни, и, наконец, нам останется заключить психологи- ческими выводами относительно того, каково же строе- ние той эстетической реакции, которой реагируем мы на поэтическую басню, каковы те общие механизмы психики общественного человека, которые приводятся в движение колесами басни, и каково то действие, кото- рое при помощи басни совершает над собой человек. Прежде всего мы обнаруживаем плоскость и сущест- венную неверность тех ходячих представлений о Кры- лове и о его поэзии, о которых мы упоминали как-то в начале нашей главы. Даже хулители Крылова вынуж- дены признать, что у Крылова есть «красивый и поэти- ческий пейзаж», что у пего «неподражаемая форма и сверкающий юмор» (6, с. 6, 10). Но только авторы наши никак не могут понять, что же эти отдельные черты поэзии вносят в мелкую и про- заическую, по их понятиям, басню. Гоголь прекрасно описывает стих Крылова, говоря: «Стих Крылова зву- чит там, где предмет у него звучит, движется там, где предмет движется, крепчает, где крепнет мысль, и ста- новится вдруг легким, где уступает легковесной болтов- не дурака». И, конечно, самые злые критики не могли бы назвать плоскими такие сложные стихи, как, напри- мер, Одобрили Ослы ослово Красно-хитро сплетенно слово... Но только значения этого, как и других крыловских стихов, не могли объяснить критики, впадая всякий раз в противоречие, восхищаясь поэтичностью крыловского письма и глубокой прозаичностью природы его басни. Не заключена ли некоторая загадка в этом писателе, до сих пор не понятая и не разгаданная исследователями, как это верно отмечает один из его биографов? Не ка- жется ли удивительным тот факт, что Крылов, как это засвидетельствовано не однажды, питал искреннее от- вращение к самой природе басни, что его жизнь пред- ставляла собой все то, что можно выдумать противо- положного житейской мудрости и добродетели среднего человека. Это был исключительный во всех отношениях человек — и в своих страстях, и в своей лени, и в своем скепсисе, и не странно ли, что он сделался всеобщим дедушкой, по выражению Айхенвальда, безраздельно завладел детской комнатой и так удивительно пришелся всем по вкусу и по плечу, как воплощенная практиче- ская мудрость. «Процесс перерождения сатирика в бас- нописца совершался далеко не безболезненно. Близко знавший Крылова Плетнев еще при жизни баснописца писал: «Может быть, этот тесный горизонт идей, из-за которого мудрено с первого шага предвидеть обширное поле, некогда породил в нем то отвращение к апологи- ческой поэзии, о котором не забыл он до сих пор». Лю- бопытно слушать, когда он вспоминает, что предшест- венник его, другой знаменитый баснописец, Дмитриев, начал первый убеждать его заниматься сочинением ба- сен, прочитав переведенные Крыловым в праздное вре- мя три басни Лафонтена. Преодолев отвращение свое от этого рода и заглушив раннюю страсть к драмати- ческой поэзии, Крылов несколько времени ограничивал- ся то подражанием, то переделкою известных басен» (см. 59). Неужели в его баснях не сказалось и это первона- чальное отвращение и заглушенная страсть к драмати- ческой поэзии? Как можем мы предположить, что этот болезненный процесс перерождения в баснописца ос- тался совершенно бесследным в его поэзии? Для этого надо было бы предположить первоначально, что поэзия и жизнь, творчество и психика представляют собой две совершенно не сообщающиеся между собой области, что, конечно, противоречит всяким фактам. Очевидно, что и то и другое отразилось, сказалось как-то в поэзии Кры- лова, и мы, может быть, не удивим, если выскажем та- кое предположение: отвращение к басне и страсть к драматической поэзии сказались, конечно, в том, вто- ром смысле его басен, который мы везде старались вскрыть. И, может быть, окажется психологически не- безосновательным наше предположение, что именно этот второй смысл его басен разрушил тесный горизонт идей прозаической басни, которая внушала ему отвра- щение, и помог ему развернуть то обширное ноле дра- матической поэзии, которая была его страстью и кото- рая составляет истинную сущность басни поэтической. Во всяком случае, к Крылову можно было бы приме- нить замечательный стих, сказанный им о писателе: Он тонкий разливал в своих твореньях яд,— и этот топкий яд мы везде старались вскрыть как вто- рой план, который присутствует в каждой его басне, уг- лубляет, заостряет и придает истинное поэтическое действие его рассказу. Но мы не настаиваем, что таков именно был сам Крылов. Для этого нет у нас достаточных данных, что- бы судить с уверенностью. Однако мы можем с уверен- ностью сказать, что такова природа басни. Любопытно сослаться на Жуковского, для которого была уже со- вершенно ясна противоположность между поэтической и прозаической басней: «Вероятно, что прежде она бы- ла собственностью не стихотворца, а оратора и фило- софа... В истории басни можно заметить три главные эпохи: первая, когда она была не иное что, как простой риторический способ, пример, сравнение; вторая, когда получила бытие отдельное и сделалась одним из дейст- вптельнейших способов предложения моральной истины для оратора или философа нравственного,— таковы басни, известные нам под именем Эзоповы, Федровы и в наше время Лессинговы; третья, когда из области кра- сноречия перешла она в область поэзии, то есть полу- чила ту форму, которой обязана в наше время Лафон- тену и его подражателям, а в древности Горацию» (54, с. 509). Он прямо говорит, что древних баснописцев скорее надлежит причислить к простым моралистам, нежели к поэтам. «Но, сделавшись собственностию стихотвор- ца, басня переменила и форму: что прежде было про- стою принадлежностию,— я говорю о действии,— то сделалось главным... Что же я от него требую? Чтобы он пленял мое воображение верным изображением лиц; чтобы он своим рассказом принудил меня принимать в них живое участие; чтобы овладел и вниманием мо- им и чувством, заставляя их действовать согласно с моральными свойствами, им данными; чтобы волшебст- вом поэзии увлек меня вместе с собою в тот мысленный мир, который создан его воображением, и сделал на время, так сказать, согражданином его обитателей...». Если перевести эти поэтические сравнения на простой язык, то будет совершенно ясно одно: что действие в баснях должно овладеть чувством и вниманием, что ав- тор должен принудить читателя принимать живое уча- стие в резвости и в горестях стрекозы и в гибели и в величии волка. «Из всего сказанного выше следует, что басня... может быть естественно: или прозаическая, в которой вымысел без всяких украшений, ограниченный одним только простым рассказом, служит только про- зрачным покровом нравственной истины; или стихотвор- ная, в которой вымысел украшен всеми богатствами поэзии, в которой главный предмет стихотворца, запе- чатлевая в уме нравственную истину, нравиться вооб- ражению и трогать чувство» (54, с. 510). Таким образом, разделение на прозаическую и поэ- тическую басню становится как будто очевидной для всех истиной, и законы, приложимые к басне прозаи- ческой, оказываются совершенно противоположны тем, которым подчинена поэтическая басня. Жуковский дальше говорит, что поэт должен «рассказывать язы- ком стихотворным, то есть украшая без всякой натяж- ки простой рассказ выражениями высокими, поэтиче- скими вымыслами, картинами и разнообразя его сме- лыми оборотами». Он прекрасно говорит: «Найдите в басне «Ястреба и Голуби»... описание сражения; читая его, можете вообразить, что дело идет о римлянах и германцах: так много в нем поэзии; но тон стихотвор- ца нимало не покажется вам неприличным его предме- ту. Отчего это? Оттого, что он воображением присутст- вует при том происшествии, которое описывает, первый уверен в его важности; не мыслит вас обманывать, но сам обманут». Задача поэтического стиля в примене- нип к басне обрисовывается здесь совершенно ясно. Мы видим, что описание басенное вызывает у нас та- кое же чувство, когда мы читаем о сражении ястребов и голубей, как если бы перед нами было сражение германцев и римлян. Басня вызывает важное и силь- ное чувство, и на это направлены все поэтические сред- ства писателя. «Читатель точно присутствует мыслен- но при том действии, которое описывает стихотворец» (54, с. 512). С этой точки зрения становится совершенно ясным, что если те два плана в басне, о которых мы все время говорим, поддержаны и изображены всей силой поэ- тического приема, то есть существуют не только как противоречие логическое, но гораздо больше, как противоречие аффективное, — переживание читателя басни есть в основе своей переживание противополож- ных чувств, развивающихся с равной силой, но совер- шенно вместе. И все те похвалы, которые Жуковский и все другие расточают крыловскому стиху, в сущно- сти, означают для психолога только одно: что пережи- вание это обставлено всей гарантией его силы и вызы- вается с принудительной необходимостью самой орга- низацией поэтического материала. Жуковский приводит стих Крылова и заключает: «Живопись в самых звуках! Два длинных слова: ходенем и трясинно, прекрасно изображают потрясение болота... В последнем стихе, напротив, красота состоит в искусном соединении од- носложных слов, которые своей гармониею представля- ют скачки и прыганье...» (54, с. 514). О другой басне он говорит: «Стихи летают вместе с мухою. Непосред- ственно за ними следуют другие, изображающие про- тивное, медлительность медведя, здесь все слова длин- ные, стихи тянутся... Все эти слова... прекрасно изобра- жают медлительность и осторожность: за пятью длин- ными, тяжелыми стихами следует быстро полустишие: «Хвать друга камнем в лоб». Это молния, это удар! Вот истинная живопись, и какая противоположность последней картины с первою». Из всего этого следует только один вывод: читая поэтическую басню, мы отнюдь не подчиняемся прави- лу, которое считал обязательным Потебня: «Когда же басня дана нам не в том конкретном виде, о котором я говорил, а в отвлеченном, в сборнике, то она требует для понимания, чтобы слушатель или читатель нашел в собственном воспоминании известное количество воз- можных применений, возможных случаев. Без этого по- нимание ее не будет возможно, а такой подбор возмож- ных случаев требует времени. Этим объясняется, между прочим, тот совет... Тургенева — читать их медленно... Дело не в медленном чтении, а в том подборе воз- можных случаев, применений, о котором я только что упомянул» (92, с. 81—82). Дело вовсе не в этом. Совершенно ложно представ- лять себе дело так, будто читатель, читая басню в сборнике, мысленно вспоминает те житейские случаи, к которым эта басня подходит. Напротив того, можно с уверенностью сказать, что, читая басню, он не занят ничем другим, кроме того, что эта басня ему рассказы- вает. Он всецело отдается тому чувству, которое басня в нем вызывает, и ни о каких других случаях и не вспо- минает. Именно это получили мы в итоге рассмотрения каждой басни. Таким образом, мы видим, что в басне не только нет противоположностей со всеми остальными видами поэзии, на которых все время настаивают Лессинг и Потебня, как на отличительных ее свойствах, но, напро- тив того, что в ней, как в элементарном виде поэзии, есть зерно и лирики, и эпоса, и драмы. Белинский неда- ром называл отдельные басни Крылова маленькими драмами. Этим он определял верно не только диалоги- ческую внешность, но и психологическую сущность бас- би. Как маленькую поэму басню определяли многие, и мы видели, что не кто иной, как Жуковский, подчер- кивал близость басни к эпической поэме. Было бы ве- личайшей ошибкой думать, что басня есть непременно насмешка, или сатира, или шутка. Она бесконечно раз- нообразна по своим психологическим жанрам, и в ней действительно заложено зерно всех видов поэзии. На- помним мнение Кроче, что проблема жанра и есть, в сущности говоря, проблема психологическая по самому существу. Наряду с такими баснями, как «Кошка и Со- ловей» или «Рыбья пляска», которые можно назвать самой жестокой общественной и даже политической сатирой, мы видели у Крылова и психологическое зер- но трагизма в «Волке на псарне», и психологическое зер- но героического эпоса в «Море зверей», и зерно лиризма в «Стрекозе и Муравье». Мы уже говорили как-то, что вся такая лирика, как лермонтовский «Парус», «Тучи» и т. п., то есть лирика, имеющая дело с неоду- шевленными предметами, несомненно выросла из басни, и Потебня прав в том единственном месте своей книги, где он именно такие лирические стихотворения сопо- ставляет с басней, хотя и дает ложное объяснение это- му сопоставлению. В сущности говоря, мы пришли к тому бедному выводу относительно природы басни, ко- торый мы могли вычитать в Энциклопедическом сло- варе, не произведя никакой работы. Басня, говорится там, «может отличаться эпическим, лирическим или са- тирическим тоном» (140, с. 150). И как будто мы не нашли ничего нового по сравнению с той истиной, кото- рая словно была с самого начала всеобщим достояни- ем. Но если мы припомним, какие большие выводы мы сумели сделать из этого, как нам удалось поставить эту природу басни в зависимость от общих законов поэзии, в какое противоречие мы впали с традиционны- ми учениями, развитыми Лессингом и Потебней, мы, может быть, должны будем признать, что наш анализ обогатил эту истину совершенно новым содержанием. Маленький пример пояснит это. Лессинг приводит бас- ню о рыбаке. «Рыбак, вытащив сеть из моря, поймал больших рыб, лопавших в нее, маленькие же проскочи- ли через сеть и счастливо опять попали в море... Этот рассказ находится среди эзоповских басен, но это сов- сем не басня или, во всяком случае, очень посредствен- ная. Она не имеет никакого действия. Она содержит простой один-единичный факт, который вполне может быть нарисован, и когда я этот единичный факт — то, что остались большие и выскользнули мелкие рыбки,- дополню целым рядом других обстоятельств, то все же именно в нем одном, а не в других обстоятельствах бу- дет заключена мораль» (150, S. 26). Если мы рассмотрим эту самую басню с той точки зрения, которую мы выдвигаем, мы придем как раз к обратным выводам. Мы увидим, что рассказ этот пред- ставляет собой прекрасный басенный сюжет, который очень легко поддается развертыванию в двух планах. Наше ожидание напрягается тем, что большие рыбы, попавшие в одинаковую беду с малыми, конечно, име- ют больше шансов на спасение, чем малые. Малые, на- против того, кажутся беспомощными в беде. Если бы ход действия был развернут так, что с каждым уси- лением этого плана одновременно подготовлялся и на- растал план как раз противоположный, то есть возра- стала бы беспомощность больших и шансы малых на спасение,— это было бы неплохой басней. Так, на практике мы видим, какие противоположные две психологические точки зрения возможны на басню. Но этого мало. Мы склонны утверждать, что в таком виде это не есть еще поэтическая басня. Она может его стать только в том случае, если поэт разовьет заклю- ченное в ней противоречие и заставит нас на деле как бы мысленно присутствовать при этом действии, разви- вающемся в одном и в другом плане, и если он сумеет стихами и всеми стилистическими приемами воздейст- вия возбудить в нас два стилистически противоположно направленных и окрашенных чувства и затем разру- шить их в той катастрофе басен, в которой оба эти то- ка как бы соединяются в коротком замыкании. Остается только назвать и формулировать то психологическое обобщение относительно эстетической на- шей реакции на басню, к которому мы подошли вплот- ную. Мы можем его формулировать так: всякая басня и, следовательно, наша реакция на басню развивается все время в двух планах, причем оба плана нараста- ют одновременно, разгораясь и повышаясь так, что в сущности оба они составляют одно и объединены в од- ном действии, оставаясь все время двойственными. В «Вороне и Лисице» чем сильнее лесть, тем силь- нее издевательство; и лесть и издевательство заключе- ны в одной и той же фразе, которая одновременно есть и лесть и издевательство и которая эти два противопо- ложных смысла объединяет в одно. В «Волке и Ягненке» чем сильнее правота ягненка, которая, казалось бы, должна его отодвигать, отдалять от смерти, тем сильнее, напротив, близость смерти. В «Стрекозе и Муравье» чем сильнее беззаботность, тем именно острее и ближе гибель. На этом примере осо- бенно легко это пояснить. Здесь речь идет не о простой временной последовательности, которая заключена в самом факте и материале повествования стрекозы — сперва пела, потом попала в беду, раньше лето, потом зима,— но, вся суть здесь в формальной зависимости обеих частей. Басня построена так, что чем беззабот- нее было ее лето, чем острее дана ее резвость,— тем ужаснее и ощутительнее постигшая ее беда. Каждая фраза, которую произносит она в разговоре с муравь- ем, в совершенно одинаковой степени развивает оба плана картины. «Я без души лето целое все пела». Это развивает дальше картину резвости и это же оконча- тельно означает грозящую ей гибель. То же самое в «Волке на псарне», где чем спокойнее, величественнее текут переговоры, тем ужаснее и страшнее действитель- ная гибель, и когда мир заключен, тогда начинается травля. То же самое в "Тришкином кафтане" и во всех остальных баснях, и мы вправе сказать, что аф- фективное противоречие, вызываемое этими двумя пла- нами басни, есть истинная психологическая основа на- пгей эстетической реакции. Однако этой двойственностью нашей реакции дело далеко не ограничивается. Каждая басня заключает в себе непременно еще особый момент, который мы условно называли все время катастрофой басни по аналогии с соответствующим моментом трагедии и кото- рый, может быть, правильнее было бы назвать по ана- логии с теорией новеллы pointe (по Брику — шпиль- ка) — ударное место новеллы — обычно короткая фра- за, характеризуемая остротой и неожиданностью. С точ- ки зрения сюжетного ритма pointe—«окончание на не- устойчивом моменте, как в музыке окончание на доми- нанте» (96, с. 11). Такой катастрофой пли шпилькой басни является заключительное ее место, в котором объединяются оба плана в одном акте, действии или фразе, обнажая свою противоположность, доводя противоречия до апогея и вместе с тем разряжая ту двойственность чувств, кото- рая все время нарастала в течение басни. Происходит как бы короткое замыкание двух противоположных то- ков, в котором самое противоречие это взрывается, сго- рает и разрешается. Так происходит это разрешение аф- фективного противоречия в нашей реакции. Мы уже указали целый ряд мест в басне, где такая катастрофа и ее психологическое значение не подлежат никакому сомнению. В катастрофе басня собирается как бы в од- ну точку и, напрягаясь до крайности, разрешает одним ударом лежащий в ее основе конфликт чувств. Напомина- ем эти катастрофы, эти короткие замыкания чувств в бас- не: «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать»,— говорит напоследок волк ягненку. В сущности, это неле- пость, потому что эта фраза составлена из двух совер- шенно разных планов басни, которые до сих пор проте- кали порознь. В одном плане — юридических препира- тельств с ягненком и возводимых на него обвинений — эта фраза по своему прямому смыслу означает полную правоту ягненка и его полную победу, знаменуя полное поражение волка. В другом плане это означает для яг- ненка полнейшую гибель. Объединенное вместе, это в прямом смысле нелепо, а в плане развития басни ката- строфично в том смысле, как это мы разъяснили выше. Это — внутреннее противоречие, которым двигалась бас- ня: с одной стороны, правота спасает от смерти, отдаляет ее, если ягненок оправдается, он спасется,— вот он оправ- дался начисто, волк признал, что у него обвинений нет, ягненок спасся; с другой стороны, чем правее, тем ближе к смерти, то есть чем больше разоблачается ничтожество обвинений волка, тем больше раскрывается лежащая в их основе истинная причина гибели и тем больше, зна- чит, гибель нарастает. То же самое в «Вороне и Лисице». В катастрофе чи- таем: «Ворона каркнула» — это кульминационный пункт лести. Лесть сделала все, что она могла, она дошла до апогея. Но тот же самый акт есть, конечно, верх изде- вательства, благодаря ему ворона лишается сыра, ли- сица торжествует победу. В коротком замыкании лесть и издевательство дают взрыв и уничтожаются. То же самое в басне «Стрекоза и Муравей», когда в заключительном «так поди же, попляши» опять дается короткое замыкание этой прыгающей, как бы веселящей- ся, в самом стихе выраженной беззаботной легкой резво- сти и окончательной безнадежности. Мы уже говорили, что когда одно и то же слово «попляши» означает в этом месте одновременно и «погибни» и «резвись»,— здесь мы имеем налицо ту катастрофу, то короткое замыкание чувств, о котором говорим все время. Таким образом, подводя итоги, мы нашли, что тонкий яд составляет, вероятно, истинную природу крыловской поэзии, что басня представляет собой зерно лирики, эпоса и драмы и заставляет нас сплои поэзии, заклю- ченной в ней, реагировать чувством па то действие, которое она развивает. Мы нашли, наконец, что аффек- тивное противоречие и его разрешение в коротком за- мыкании противоположных чувств составляет истинную природу нашей психологической реакции на басню. Это первый шаг нашего исследования. Однако мы не можем не заглянуть вперед и не указать на удивительное совпа- дение, которое имеет найденный нами психологический закон с теми законами, которые многие исследователи уже давно указывали для высших форм поэзии. Разве не то же самое разумел Шиллер, когда говорил о трагедии, что настоящий секрет художника заключает- ся в том, чтобы формой уничтожить содержание?44 И раз- ве поэт в басне не уничтожает художественной формой, построением своего материала того чувства, которое вы- зывает самым содержанием своей басни? Это многозна- чительное совпадение кажется нам полным психологиче- ского смысла, но об этом нам придется еще много гово- рить впереди. Категория: Библиотека » Психология Другие новости по теме: --- Код для вставки на сайт или в блог: Код для вставки в форум (BBCode): Прямая ссылка на эту публикацию:
|
|