Жуткое - Фрейд об искусстве - Автор неизвестен

- Оглавление -


 

Психоаналитик лишь изредка чувствует побуждение к эстетическим изысканиям и не в том случае, когда эстетику сужают до учения о прекрасном, а когда представ­ляют ее учением о качествах нашего чувст­ва. Он работает в других пластах душе­вной жизни и имеет мало дела с оттеснен­ными от цели, смягченными, зависимыми от столь многих сопутствующих обсто­ятельств эмоциональными порывами, чаще всего и являющимися предметом эстетики. Все же иногда он вынужден заинтересо­ваться определенной областью эстетики, и в таком случае это обычно область, лежащая в стороне, пренебрегаемая про­фессиональной эстетической литературой.

Таково «жуткое». Нет сомнений, что оно относится к тому, что вызывает испуг, страх или ужас, так же верно и то, что это слово не всегда употребляется в четко определенном смысле, так что вообще чаще всего совпадает именно с вызывающим страх. Но все же мы вправе надеяться, что существует своеобразное ядро, опра­вдывающее .употребление особого слова-понятия. Хотелось бы знать, что яв­ляется таким общим ядром, которое, воз­можно, позволит распознать «жуткое» в рамках вызывающего страх.

По этому поводу не найдешь почти ни­чего в пространных писаниях эстетики, во­обще охотнее занимающейся чувством пре­красного, величественного, привлекатель­ного, то есть положительными видами эмо­ций, их предпосылками и предметами, ко­торые их вызывают, чем с чувством непри­ятного, отталкивающего, мучительного. Со стороны медицинско-психологической литературы я знаю только одну, содержа­тельную, но не исчерпывающую статью Э.

Йенча. Во всяком случае должен признать, что согласно легко обнаруживаемым, свя­занным со временем причинам литература к этому небольшому докладу, в особенно­сти иноязычная, не была основательно ото­брана, вот почему он и предстает перед читателем без каких-либо притязаний на приоритет.

В качестве трудности при изучении жут­кого Йенч справедливо подчеркивает, что восприимчивость к эмоциям такого качест­ва различается у разных людей. Более того, автор этой новой попытки вынужден об­винить себя в нечувствительности в деле, где, напротив, была бы уместна значитель­ная утонченность. Он уже давно не испыты­вал или не сталкивался ни с чем, что вызва­ло бы у него впечатление жуткого, сначала он вынужден вживаться в это чувство, вы­зывать в своей памяти возможные случаи последнего. Впрочем, трудности такого ро­да велики и во многих других областях эстетики; не следует из-за этого терять на­дежду, что удастся отобрать случаи, соот­ветствующий характер большинства кото­рых признается беспрекословно.

Теперь можно избрать два пути: посмо­треть, какое значение вложило в слово «жуткое» развитие языка, или отобрать то, что в людях и в предметах, в чувственных впечатлениях, в переживаниях и в ситуаци­ях вызывает в нас чувство «жуткого», или сделать вывод о скрытом характере жут­кого на основе общего для всех случаев. Сейчас я намерен показать, что оба пути ведут к одному и тому же результату: жут­кое — это та разновидность пугающего, которое имеет начало в давно известном,

в издавна привычном. Как это возможно, при каких условиях привычное может стать жутким, пугающим, станет ясным из даль­нейшего. Еще я отмечаю, что это исследо­вание на самом деле избрало путь собира­ния отдельных фактов и лишь позднее на­шло подтверждение благодаря свидетельст­вам словоупотребления. В своем изложении я, однако, пойду противоположным путем.

Немецкое слово «жуткое» (unheimlich) явно противоположно* словам «уютное» (heimlich), «родное» (heimisch), «привыч­ное» (vertraut), и напрашивается вывод:

это то, что вызывает испуг, именно потому, что оно не знакомо и не привычно. Но, разумеется, пугает не все новое и не­привычное; отношение не обратимо. Мо­жно только сказать, что своеобразное легко становится пугающим и жутким; но пугает только определенное своеобразие, а далеко не всякое. К новому и непривычному нужно прежде кое-что добавить, чтобы оно стало жутким.

Йенч в общем остановился на этом от­ношении жуткого к своеобразному, непри­вычному. Существенное условие для появ­ления чувства жуткого он обнаруживает в интеллектуальной неуверенности. Жут­ким, собственно, всегда становится нечто, в чем до некоторой степени не разбираются. Чем лучше человек ориентирован в окружа­ющей среде, тем труднее ему испытать впе­чатление жути от вещей или событий в ней.

Мы можем без труда решить, что эта характеристика не является исчерпыва­ющей, и поэтому попытаемся выйти за пределы равенства: жуткое = непривычное. Обратимся прежде всего к другим языкам. Однако словари, в которых мы наводили справки, не говорят нам ничего нового, и, быть может, не только потому, что мы сами иноязычны. Более того, у нас склады­вается впечатление, что многим языкам не­достает одного слова для этого особого оттенка пугающего2.

Латинский язык (по К. Е. Georges «K.1. Deutsch-latein Worterbuch», 1898): жуткое место — lokus suspectus, в жуткое время ночи — intempesta nocte.

Греческий язык (Worterbucher von Rost und von Schenki): ^euoc, — то есть чуждый, чужеродный.

Английский язык (из словарей Лукаса, Беллоу, Флюгеля, Мюре-Сандерса): un­comfortable, uneasy, gloomy, dismal, uncanny, ghastly, о доме: haunted, о челове­ке: a repulsive fellow.

Французский язык (Sachs — Villatte):

inquietant, sinistre, lugubre, mal a son aise.

Испанский язык (Tollhausen, 1889):

sospechoso, de mal aguero, lugubre, siniestro.

Кажется, что испанский и португальс­кий языки довольствуются словами, кото­рые мы назвали бы перифразами. В арабс­ком и в еврейском языке «жуткое» совпада­ет с демоническим, ужасающим.

Вернемся поэтому к немецкому языку.

В «Worterbuch der Deutschen Sprache», 1860, Даниеля Зандерса содержатся следу­ющие сведения о слове «уютный» (heimlich), которые здесь выписаны мною в сокращенном виде и из которых я буду выделять отдельные места путем подчер­кивания (I Bd. S. 729)3*:

«Heimlich, a. (-keit, f. -en). 1. Также Heimelich, heimelig, относящийся к дому, не чужой, привычный, ручной, милый и друже­ственный, родной и т. д. — А) (устар.) от­носящийся к дому, к семье, или: рассмат­риваемый как относящийся к ним, ср. лат.—familiaris — привычный. Уютное, до­машнее. Дружеский совет, принять дружес­кий совет. -г- Б) одомашнивать животных, делать их доверчивыми к людям. Противо-пол.: дикий, напр., не одичавший, не домаш­ний зверь и т. д. Дикие животные, воспитан­ные домашними и прирученные людьми. Так как эти животные росли у людей, то они стали совершенно домашними, ласковыми и т. д. Кроме того: она (овца) стала домаш­ней и ела из моих рук. При всем том аист остается красивой, домашней птицей. — В) уютный, напоминающий об уюте; вызыва­ющий чувство спокойного благополучия, кроме того, успокаивающей тишины и на­дежной защиты, подобно закрытому уютно­му дому. Ср. безопасный: Уютно ли тебе в краю, где чужаки корчуют твои леса? Ему было у него не особенно уютно. По откры­той уютной тропе усопших... вдоль лесного ручья, текущего и плещущегося с журчанием. С трудом я нашел такое интимное и уютное местечко. Мы представляли это таким удоб­ным, таким благопристойным, таким прият­ным и уютным. В спокойной домашней об­становке, отвлекаясь от узких рамок прили­чия. Рачительная домохозяйка, умеющая с минимальными затратами вести домашнее

хозяйство, приносящее радость. Тем ближе ему казался этот еще совсем недавно по­сторонний ему человек. Властитель-протес­тант чувствовал себя неуютно среди своих католических подданных. Когда стало ую­тно и только еле слышно звучал вечерний покой в твоей келье... И тихо, и мило, и уютно, как они могли только мечтать о месте отдыха. Ему при этом было вовсе не уютно. — Также: место было таким ти­хим, таким уединенным, таким затенен-но-уютным. Низвергающаяся и разрушаю­щая волна, украдкой калечащая и убаюки­вающая. — Ср., особенно Unheimlich (не­уютный). — Очень часто у швабских, шва-рцвальдских писателей пишется в три слога:

Как уютно (heimelich) было Иво опять ве­чером, когда он лежал дома. В этом доме мне было совсем по-домашнему. Жаркая горница, уютное послеобеденное время. Это действительно приятно, когда человек от всего сердца чувствует, как мелок он сам и как велик Господь. Мало-помалу им стало очень приятно и душевно друг с другом. Дружеский уют. Пожалуй, мне нигде не бу­дет уютнее, чем здесь. Занесенное издалека обычно не очень радушно (по-родственному, добрососедски) сосуществует с людьми. Хи­жина, где обычно он так по-домашнему, с таким удовольствием сидел в кругу своих. Поскольку рожок караульного звучит с баш­ни тах по-домашнему, его звук как бы при­глашает в гости. Она спит здесь так уми­лительно и покойно, так удивительно при­ятно. — Этот вариант стал привычным. ч его не следует смешивать с напрашива­ющимся 2) значением: Все клещи скрытны (2). Приятны? Что вы под этим понимаете? В этом случае у меня с вами получилось. как с засыпанным колодцем или с высохшим прудом, ffe может быть и речи, чтобы они опять могли наполниться водой. Мы называем их неприятными: вы называете их скрытными. Почему вы находите, что у это­го семейства есть что-то скрытое и со­мнительное. Gutzkow R. — Г) (см. В) осо­бенно в Силсзии: радостный, ясный, — то же о погоде.

— 2. Оставаться скрытым, так что дру­гим об этом или из-за этого непозволитель­но знать: это от них хотят скрыть. Ср. Geheim (потаенное) прежде всего в нововсрх-ненемецком диалекте, а особенно в староне­мецком, напр., в Библии, а также Heimehgkcit вместо Geheimnis (тайна). Не всегда точно разделяются: скрытно (за чьей-то спиной) делать что-то, подвигать;

тайком уйти от кого-то; тайные связи, тай­ные соглашения; смотреть со скрытым зло­радством; тайно вздыхать, плакать тайком;

делать тайком, словно надо было что-то скрывать. Тайная любовь, любовная связь.

 Курсив (как и в последующем) референта.

Тайный грех. Потаенные места (в которые прячут имущество). Отхожее место (убор­ная). —Также: судно. Опускать в гроб, в без­вестность. Тайком от Лаомедонта вывести кобылиц. — Также: скрытно, потаенно, с ко­варством и злобой против лютых господ, открыто, непринужденно, сочувственно и ус­лужливо по отношению к страдающему дру­гу. Ты еще узнаешь мои тайные святыни. Тайное искусство (колдовство). Там, где вы­нуждены прислушиваться к общественному мнению, начинаются тайные махинации. Свобода — это тихий пароль тайных заго­ворщиков, громкий отзыв общественных ни­спровергателей. Тайное священнодействие. Мои корни, в том числе и. тайные, я скрыл глубоко в почве. Мои тайные козни (ср. ко­варство). Если он не получал это явно и по совести, то мог брать тайком и вопреки сове­сти. Давайте тайком и секретно соберем ах­роматический телескоп. Отныне я не намерен больше допускать что-то тайное между на­ми. Некто открыл, обнаружил, разгадал по­таённое. Строить тайны за моей спиной. В наше время стараются сохранить таинст­венность. Таинственно шушукаться за спи­ной. Таинственность отлучения можно со­крушить только силой разума. Скажи: где ты ее скрываешь, в каком месте умалчиваемой тайны. Ее пчелы, которые слепили ей таинст­венности замок (воск для печати). Проник­нуть в дивные тайны (чародейство). Ср. Geheimnis. Сопоставимое, см. I В), а также противоположное: Unheimlich; сумерки, вы­зывающие чувство неприятного страха. Тот показался ему жутким, призрачным. Ночь жутких, пугающих часов. На душе у меня давно уже было неприятно, даже жутко. Мне сделалось жутко. Жуткое и недвижное, как каменная статуя. Жуткий туман, называе­мый сухим. Эти бледные юнцы были жутки, и бог знает, что они натворят. Жутким назы­вают все то, что должно было оставаться тайным, скрытым и вышло наружу. Schilling, — я далее: скрывать, окружать бо­жественное некоторой таинственностью. Не­употребительно противоположное».

Из этой длинной выдержки для нас ин­тереснее всего то, что слово (heimlich) среди многочисленных оттенков своего значения демонстрирует одно, в котором совпадает со своей противоположностью (unheimlich). Heimlich тогда становится Unheimlich; срав­ните пример Гуцкова: «Мы называем это приятным, вы называете это жутким». Мы вообще вспоминаем о том, что слово «heimlich» не однозначно, а относится к двум кругам представлений, которые, не будучи противоположными, все же весьма далеки друг от друга: представлению о при­вычном, приятном и представлению

о скрытом, остающемся потаенным. Жут­кое (unheimlich) как бы употребительно в качестве противоположности только к первому значению, а не ко второму. Мы ничего не узнаем у Зандерса о том, нельзя ли все-таки предположить генети­ческую связь между этими двумя значе­ниями. Зато обращаем внимание на заме­чание Шеллинга, высказавшего нечто со­вершенно новое о содержании понятия «жуткое», разумеется, не подделываясь под наши ожидания. Жуткое — это все, что должно было оставаться тайным, сокро­венным и выдало себя.

Часть упомянутого сомнения объясня­ется сведениями из «Deutsches Worterbuch», Leipzig, 1877 (IV/2. S. 874 и далее) Якоба и Вильгельма Гриммов:

«Heimlich; adj. und adv. vemaculus,  occultus; средневерхненемецкий: heimelich, heimlich.

S. 874: В несколько ином смысле: это мне приятно, пригодно, не пугает меня...

в) heimlich — также место, свободное от призрачного...

S. 875: Б) привычное, дружественное, вы­зывающее доверие.

4. Из родного, домашнего далее развива­ется понятие скрытое от чужого взгляда, сокровенное, тайное, последнее развивается и в другом отношении...

5. 876: «слева от моря располагался луг, скрытый лесом» (Schiller, Tell I, 4).

...Вольно и для современного слово­употребления непривычно... heimlich при­соединяется к глаголу «скрывать»: он тай­ком (heimlich) скрыл меня в своей палатке. ...Потаенные (heimliche) места человеческого тела, половые органы... то, что людей не убивает, а тянет к родным (heimlichen) местам.

В) Важные и остающиеся тайными Сове­ты, отдающие приказы в государственных делах, требующих тайных советов; прилага­тельное заменяется — по современным нор­мам словоупотребления — «geheirn» (тай­ный): ...(Фараон) называет его (Иосифа) тай­ным советом.

S. 878: heimlich (скрытое) от познания, мистическое, аллегорическое: скрытое значе­ние, mysticus, divinus, occultus, figuratus.

S. 878: кроме того, «heimlich», непознан­ное, неосознанное; также сокрытое, непрони­цаемое для исследования»: ...»ты, видимо, заметил? они мне не доверяют, они скрытно боятся Фридляндца»

«Лагерь Валленштейна».

9. Значение скрытного, опасного, подчерк­нутое в предыдущем пункте, развивается еще дальше, так что heimlich приобретает смысл, который в ином случае принадлежит

unheimlich (образованное от heimlich. S. 874):

для меня это слишком поздно, как для чело­века, который бродит в ночи и верит в при­видения, за каждым углом ему чудится что-то скрытое и ужасное».

Итак, «heimlich» — это слово, развер­тывающее свое значение в амбивалентных направлениях, вплоть до совпадения со сво­ей противоположностью «unheimlich». В некоторых случаях «unheimlich» разно­видность «heimlich». Сопоставим этот еще не вполне объясненный вывод с определе­нием «жуткого» Шеллингом. Исследование отдельных случаев жуткого сделает для нас понятным эти предположения.

Если теперь мы перейдем к предвари­тельному разбору людей и предметов, впе­чатлений, процессов и ситуаций, способных с особой силой и отчетливостью пробудить в нас чувство жуткого, то, пожалуй, на­стоятельной необходимостью является вы­бор удачного первого примера. Э. Йенч выделяет как превосходный случай «сомне­ние в одушевленности кажущегося живым существа, и наоборот: не одушевлена ли случайно безжизненная вещь» и при этом ссылается на впечатление от восковых фи­гур, искусно изготовленных кукол и ав­томатов. Он добавляет впечатление жут­кого от эпилептического припадка и про­явлений безумия, потому что с их помо­щью в зрителе пробуждаются догадки об автоматических — механических — про­цессах, видимо, скрытых за привычным образом одушевленного. Не будучи пока полностью убежденными этим выводом ав­тора, мы добавим к нему наше собственное исследование, ибо в дальнейшем оно на­помнит нам о писателе, которому удава­лось создание жуткого впечатления лучше, чем кому-либо другому.

«Один из самых надежных приемов без труда вызвать впечатление жуткого с помо­щью повествований, — пишет Йенч, — при этом основывается на том, чтобы оставить читателя в неведении: является ли некото­рая фигура человеком или, допустим, авто­матом, и именно так, чтобы эта неуверен­ность не оказалась непосредственно в фоку­се его внимания и не побуждала его тем самым немедленно исследовать и выяснять суть дела, так как из-за этого, как утверж­дают, легко исчезает особое эмоциональ­ное воздействие. Э. Т. А. Гофман с успехом

неоднократно демонстрировал в своих фан­тастических повестях данный психологичес­кий прием».

Это конечно же верное замечание наме­кает прежде всего на рассказ «Песочный человек» в «Ночных повестях» (третий том гризебаховского издания Полного собра­ния сочинений Гофмана), из которого воз­ник удачный образ куклы Олимпии в пер­вом акте оперы Оффенбаха «Сказки Гоф­мана». Я вынужден, однако, сказать — и надеюсь, большинство читателей этой истории со мной согласятся, — что мотив кажущейся одушевленной куклы Олимпии отнюдь не единственный, который ответст­вен за бесподобное впечатление жути от рассказа, более того, даже не тот, которому в первую очередь следовало бы приписать такое воздействие. Этому воздействию так­же не подходит то, что самим поэтом эпи­зод с Олимпией воспринимается с легким сатирическим уклоном и используется им как насмешка над любовной переоценкой со стороны молодого человека. Напротив, в центре рассказа находится другой мо­мент, по которому он и получил название и который обыгрывается снова и снова в решающих моментах: мотив Песочного человека, ослепляющего детей.

Студент Натанаэль, с детских воспоми­наний которого начинается фантастическая повесть, не в состоянии — несмотря на свое нынешнее благополучие — отрешиться от воспоминаний, связанных у него с загадоч­но ужасной смертью любимого отца. Ино­гда вечерами мать имела обыкновение от­правлять детей рано в постель с предосте­режением: «Придет Песочный человек», и в самом деле, потом ребенок каждый раз слышал тяжелые шаги какого-то посетите­ля, который занимал отца на этот вечер. Мать на вопрос о Песочнике, правда, по­том отрицала, что таковой существует, это всего лишь простое слово, а няня сумела дать весомую справку: «Это такой злой человек, который приходит за детьми, ког­да они упрямятся и не хотят идти спать, швыряет им в глаза пригоршню песку, так что они заливаются кровью и лезут на лоб, а потом кладет ребят в мешок и относит на луну на прокорм своим детушкам, что си­дят там в гнезде, а клювы у них кривые, как у сов, и ими они выклевывают глаза непо­слушным деткам»*.

Хотя маленький Натанаэль был доста­точно взрослым и смышленым, чтобы пре­небречь столь ужасающими подробностя­ми в фигуре Песочного человека, все же в нем угнездился страх перед самим Пе­сочником. Он решил выведать, как выгля­дит Песочный человек, и однажды вечером, когда его опять ожидали, спрятался в ка­бинете отца. Тут в посетителе он признал адвоката Коппелиуса, отвратительную лич­ность, обычно пугавшую детей, когда он при случае появлялся за обедом как гость, и теперь отождествил этого Коппелиуса со вселяющим страх Песочником. В даль­нейшем развитии этой сцены поэт уже в со­мнении: имеем ли мы дело с первым бре­дом объятого страхом мальчика или с по­вествованием, которое следует понимать как реальное в изобразительном мире рас­сказа. Отец и гость хлопочут над очагом с раскаленными углями. Маленький сыщик слышит крик Коппелиуса: «Глаза сюда! Глаза!», выдает себя своим возгласом, его хватает Коппелиус, вознамерившийся бро­сить ему в глаза горсть пылающих уго­льков, чтобы затем швырнуть его в очаг. Отец умоляет сохранить ребенку глаза. Приключение заканчивается глубоким об­мороком и длительной болезнью. Человек, склонный к рационалистическому толкова­нию Песочного человека, признает в этой фантазии ребенка сохранившееся воздейст­вие рассказа нянюшки. Место песчинок за­няли раскаленные угли, которые должны быть брошены ребенку в глаза в обоих случаях, чтобы глаза вылезли из орбит. При следующем визите Песочного чело­века, годом позже, отец был убит взрывом в кабинете; адвокат Коппелиус бесследно исчез из города.

Теперь этот ужасающий образ своего детства студент Натанаэль, как он считает, признал в бродячем итальянском оптике Джузеппе Коппола, предложившем ему в университетском городе купить баро­метр, а после его отказа добавил: «Э, ни барометр, ни барометр! — есть и короши глаз, короши глаз!» Ужас студента спал, так как предлагаемые глаза оказались без­обидными очками; он купил у Коппола ка­рманную подзорную трубку и с ее помо­щью заглянул в расположенную напротив квартиру профессора Спаланцани, где уз­рел его прекрасную, но загадочно молчали­вую и недвижную дочь Олимпию. Скоро он влюбился в нее так горячо, что из-за нее забыл о своей умной и рассудительной не­весте. Но Олимпия — автомат, к которому Спаланцани приделал заводной механизм, а Коппола — Песочный человек — вставил

глаза. Студент пришел в эту квартиру, когда оба мастера ссорились из-за своего творения; оптик уносил деревянную, без­глазую куклу, а механик Спаланцани бро­сил в грудь Натанаэля лежащие на полу окровавленные глаза Олимпии и сказал, что Коппола похитил их у Натанаэля. Последнего настиг новый припадок без­умия, в бреде которого соединились вос­поминания о смерти отца со свежим впе­чатлением: «Живей-живей-живей! Огнен­ный круг — огненный круг! Кружись, ог­ненный круг. — веселей-веселей! Деревян­ная куколка, живей — прекрасная куколка, кружись!» Затем он бросился на про­фессора, мнимого отца Олимпии, и на­чал его душить.

Оправившись от долгой, тяжелой бо­лезни, Натаназль, казалось, наконец-то вы­здоровел. Он думает жениться на своей вновь обретенной невесте. Однажды они вдвоем гуляли по городу, высокая башня ратуши которого бросала на рынок испо­линскую тень. Девушка предложила жениху подняться на башню, тогда как сопровож­дающий парочку брат невесты остался вни­зу. Наверху внимание Клары привлекло ка­кое-то странное видение, приближающееся по улице. Натанаэль посмотрел на этот предмет в подзорную трубку Коппола, ко­торую он нашел в своем кармане, и вновь его охватило безумие. Со словами: «Дере­вянная куколка, кружись!» — он вознаме­рился сбросить девушку с высоты. Привле­ченный криком брат спас ее и поспешил с ней вниз. Безумный метался наверху и вы­крикивал: «Огненный круг, кружись!», про­исхождение чего мы, безусловно, уже поня­ли. Среди людей, собравшихся внизу, воз­вышался неожиданно появившийся вновь адвокат Коппелиус. Мы вправе предполо­жить, что именно зрелище его приближения привело к вспышке безумия у Натанаэля. Кое-кто собрался подняться наверх, чтобы связать безумца, но Коппелиус1 рассмеялся:

«Повремените малость, он скоро спустится сам». Внезапно Натанаэль остановился, уз­нал Коппелиуса и с пронзительным воплем:

«А! Короши глаз — короши глаз!» — бро­сился через перила. Как только Натанаэль размозжил себе голову о мостовую. Песоч­ный человек исчез в толпе.

 О происхождении имени: Coppella = тигель (при химических операциях с которыми погиб отец); сорро =«= глазница (по замечанию мадам д-р Ранк).

Видимо, этот короткий пересказ не по­зволит сохраниться хотя бы малейшему сомнению в том, что чувство жуткого пря­мо связано с образом Песочного человека, то есть с представлением о похищении глаз, и что интеллектуальная неуверенность в смысле Йенча не имеет ничего общего с этим впечатлением. Сомнение в одушев­ленности, которое мы были обязаны до­пустить в отношении куклы Олимпии, во­обще не принимается во внимание в этом впечатляющем примере жуткого. Правда, поначалу писатель вызывает в нас раз­новидность неуверенности, не позволяя нам — конечно же, не без умысла — до поры до времени догадаться, вводит ли он нас в ре­альный мир или в угодный ему фантасти­ческий мир. Более того, он, как известно, имеет право создавать тот или другой миры, и если, например, он избрал мир, в котором действуют духи, демоны и при­видения, как сцену для своего описания подобно Шекспиру в «Гамлете», в «Мак­бете» и в другом смысле в «Буре» и во «Сне в летнюю ночь», мы в этом должны ему потворствовать и рассматривать этот пред­лагаемый им мир как реальность. Но по ходу повести Гофмана это сомнение исчеза­ет, мы замечаем, что художник хочет до­зволить нам самим посмотреть через очки или подзорную трубу коварного оптика, более того, что он, быть может, самолично смотрел через такой инструмент. Оконча­ние рассказа делает бесспорным, что оптик Коппола в самом деле адвокат Коппелиус, а следовательно, и Песочный человек.

Об «интеллектуальной неуверенности» здесь уже не может быть и речи: теперь мы уверены, что нам нужно рассматривать не фантастическое видение безумца, за кото­рым мы при рационалистическом рассуж­дении обязаны признать объективное поло­жение дел, а впечатление жуткого, которое из-за этого объяснения ни в малейшей сте­пени не уменьшилось. Сгало быть, интел­лектуальная неуверенность не предлагает нам ничего для понимания этого жуткого впечатления.

Напротив, психоаналитический опыт напоминает нам о том, что детей ужасает страх повредить глаза или лишиться их. У многих взрослых сохранилась эта бо­язнь, и они не опасаются утраты никакого другого органа так сильно, как органов зрения. Ведь по привычке можно сказать:

нечто хранят как зеницу ока. Изучение сно­видений, фантазий и мифов сообщило нам

позднее, что боязнь за глаза, страх перед слепотой достаточно часто является заме­ной страха кастрации. И самоослепление мифического преступника Эдипа является только уменьшением наказания в виде ка­страции, которое и было бы ему уготовано по принципу талиона. Правомерно попы­таться в духе рационалистического способа мышления отвергнуть сведение боязни ос­лепления к страху кастрации; считают по­нятным, что столь ценный орган, как зре­ние, охраняется соответствующим значи­тельным страхом; более того, могу далее утверждать, что за страхом кастрации не скрывается никакая более глубокая тайна и никакой иной смысл. Но этим все же не воздают должного замещающей связи между зрением и мужским членом, обнару­женной в сновидении, в фантазии и в мифе, и не способны оспорить впечатление, что особо сильное и смутное чувство возникает как раз из-за угрозы лишиться полового члена и что это чувство лишь заменяет представление об утрате другого органа. Всякое последующее сомнение исчезает то­гда, когда из анализа невротика узнают детали «комплекса кастрации» и замечают его огромную роль в душевной жизни по­следнего.

Я также не посоветовал бы ни одному противнику психоаналитического толкова­ния ссылаться в пользу утверждения, будто страх перед ослеплением независим от ком­плекса кастрации, именно на гофмановс-кую повесть о «Песочном человеке». Ибо почему здесь боязнь слепоты оказалась в теснейшей связи со смертью отца? Поче­му Песочник каждый раз появляется как разрушитель любви? Он ссорит несчастно­го студента с его невестой и с ее братом, его лучшим другом, он уничтожает второй объект его любви, прекрасную куклу Олим­пию, и принуждает его самого к самоубий­ству накануне его счастливого соединения со вновь обретенной Кларой. Данные, а та­кже многие другие черты повести кажутся произвольными и маловажными, если от­вергают связь страха за зрение с кастраци­ей, и становятся разумными, как только Песочного человека заменяют страшным отцом, от которого ожидают кастрацию.

 На деле переработка материала фантазией поэта не так буйно развернулась, чтобы не уда­лось воссоздать его первоначальный порядок. В детской истории отец и Коппелиус представля­ют образ отца, разделенный в результате ам­

Мы рискнули бы, следовательно, свести чувство жуткого от Песочника к страху дет­ского комплекса кастрации. Но как только всплывает мысль принять во внимание для

бивалентности на две крайности: один угрожает ослеплением (кастрацией), другой, добрый отец, умоляет сохранить ребенку глаза. Сильнее всего затронутая вытеснением часть комплекса, жела­ние смерти злого отца, изображается смертью хорошего отца, в которой обвиняется Коппели­ус. Этой паре отцов в более поздней истории жизни студента соответствует профессор Спала-нцани и оптик Коппола, профессор сам по себе признается фигурой из отцовского ряда, а Коп­пола — идентичен с адвокатом Коппелиусом. Как и в то время они работали вместе над таин­ственным очагом, так и теперь они сообща изго­товили куклу Олимпию, а профессора называют еще и ее отцом. Из-за этой двукратной общности они расшифровываются как разветвление образа отца, то есть как механик, так и оптик являются отцами и Олимпии, и Натанаэля. В сцене ужаса из детских времен Коппелиус, после отказа от ослепления малыша, выкручивал ему в виде опы­та руки и ноги, то есть действовал с ним как механик с куклой. Эта странная черта, целиком выходящая за рамки представления о Песочнике, вводит в игру новый эквивалент кастрации; она указывает, однако, на внутреннюю идентичность Коппелиуса со своим более поздним антагонис­том, механиком Спаланцани, и подготовляет нас к толкованию Олимпии. Эта автоматическая ку­кла не может быть ничем другим, кроме как материализацией феминистской установки Ната­наэля к своему отцу в раннем детстве. Ее отцы — Спаланцани и Коппола — являются только новым изданием, перевоплощением отцовской пары Натанаэля; в ином случае непонятное сооб­щение Спаланцани, что оптик похищает глаза Натанаэля (см. выше), чтобы их вставить кукле, обретает, таким образом, смысл как доказатель­ство идентичности Олимпии и Натанаэля. Олим­пия — это, так сказать, отделившийся от Ната­наэля комплекс, противостоящий ему в виде лич­ности. Господство этого комплекса выражается в безрассудно навязчивой любви к Олимпии. У нас есть право назвать эту любовь нарцис-сической, и мы понимаем, что подпавший под ее чары отчуждается от реального объекта любви. Но насколько психологически верно, что зафик­сированный из-за комплекса кастрации на отце юноша оказывается неспособным любить жен­щину, демонстрируют многочисленные анализы болезней, хотя их содержание и менее фантастич­но, но едва ли менее прискорбно, чем история студента Натанаэля.

Э. Т. А. Гофман был дитя несчастливого брака. Когда ему было три года, отец разошелся со своей маленькой семьей и никогда больше не жил с ними вместе. Согласно документам, приве­денным Е. Гризебахом в биографическом введе­нии к сочинениям Гофмана, отношение к отцу

возникновения чувства жуткого такой ин­фантильный фактор, это подталкивает нас к попытке этот же вывод учесть и для дру­гих примеров жуткого. В «Песочном чело­веке» содержится мотив кажущейся живой куклы, который выделил Йенч. Согласно этому автору, особенно благоприятным ус­ловием рождения чувства жуткого является пробуждение интеллектуальной неуверен­ности: является ли что-то живым или ли­шенным жизни и когда безжизненное про­являет далеко идущее сходство с живым. Конечно, как раз в случае с куклой мы недалеко удалились от инфантильного. Мы вспоминаем, что ребенок в ранней стадии игры вообще резко не различает одушев­ленное и неодушевленное и с особой охотой обращается со своей куклой как с живым существом. Более того, от одной пациентки удалось услышать рассказ, что в возрасте восьми лет у нее еще оставалось убеждение, что если бы она глядела на свою куклу определенным образом, возможно более убедительно, то та должна была бы ожить. Стало быть, и здесь можно легко продемо­нстрировать инфантильный фактор, но примечательно, что в случае с Песочником речь идет о пробуждении старого детского страха, а в случае с живой куклой о страхе нет и речи, ребенок не испытывал страха перед оживлением своей куклы, быть мо­жет, даже желал этого. Итак, здесь источ­ником чувства жуткого является не детский страх, а детское желание или даже только детская вера. Это вроде бы противоречие. Но, может быть, это только разнообразие, которое позднее может оказаться полез­ным для нашего понимания.

Э. Т. А. Гофман — недосягаемый ма­стер изображения жуткого в литературе. Его роман «Эликсир дьявола» показывает целый букет мотивов, которые могли бы укрепить впечатление жуткого от приведен­ной в нем истории. Содержание романа слишком богато и запутанно, чтобы можно было рискнуть на резюме из него. В конце книги, когда прибавляются обстоятельства действия романа, до сих пор скрывавшиеся от читателя, результатом является не про­свещение читателя, а его полное замешате­льство. Художник нагромоздил слишком много однородного; видимо, от этого стра­дает не впечатление целостности, а только его уразумение. Мы ограничиваемся здесь

упоминанием наиболее примечательных из мотивов, производящих впечатление жут­кого, чтобы исследовать, позволительно ли и их выводить из инфантильных источни­ков? Таковым является проблема двойни­ков во всех оттенках и вариантах, то есть появление людей, которые из-за своей оди­наковой наружности должны считаться идентичными, усиление данной ситуации благодаря скачку душевных процессов от одной из персон к другой — что мы назва­ли бы телепатией, — так что один персонаж овладевает знаниями, чувствами и пережи­ваниями другого, отождествляется с дру­гим лицом, герои произведения плутают в своем Я или перемещают чужое Я на место собственного, то есть происходит уд­воение Я, разделение Я, подмена Я — и, наконец, постоянное возвращение одного и того же, повторение тех же самых черт лица, характеров, судеб, преступных дея­ний, даже имен на протяжении нескольких сменяющих друг друга поколений.

Мотив двойника нашел обстоятельную оценку в одноименной работе О. Ранка. Там исследуются отношения двойника к зе­ркальному и теневому изображению, к ан­гелу-хранителю, к учению о душе и к стра­ху смерти, но это бросает яркий свет и на поразительную историю развития мотива. Так как первоначально двойник был стра­ховкой от гибели Я, «решительным опро­вержением власти смерти» (О. Ранк) и, ве­роятно, «бессмертная душа» была первым двойником тела. Создание такого удвоения для защиты от уничтожения имеет свое подобие в описании на языке сновидения, предпочитающего изображать кастрацию путем удвоения или умножения символов гениталий; в культуре древних египтян оно стало толчком для искусства придавать об­разу умершего форму постоянной темы. Но эти представления возникли на почве неограниченного себялюбия, первичного нарциссизма, господствующего над душе­вной жизнью как детей, так и первобытных людей, а вместе с преодолением этой фазы изменяются признаки двойника, из гаран­тии загробной жизни он становится жутким предвестником смерти.

Представлению о двойнике не нужно исчезать вместе с этим первобытным нар­циссизмом, поскольку оно в состоянии по­черпнуть новое содержание из более поздних ступеней развития Я. В Я медленно выделяется особая инстанция, способная противопоставить себя прочему Я, служа­щая самонаблюдению и самокритике, про­изводящая работу психической цензуры и известная нашему сознанию как «со­весть». В патологическом случае грезовиде-ния она обособляется, откалывается от Я, что замечает врач. Факт наличия такой ин­станции, способной рассматривать прочее Я как объект, то есть способность человека к самонаблюдению, делает возможным на­полнить старое представление о двойнике новым содержанием и предоставить ему всякого рода прибавки, прежде всего все то, что кажется самокритике принадлежащим к давно преодоленному нарциссизму перво­бытных времен.

Однако в двойника может включаться не только предосудительное для Я-критики содержание, но равно и все оставшиеся ва­рианты формирования судьбы, на которых еще будет задерживаться фантазия, и все «стремления Я», которые не смогли до­биться успеха в результате внешних небла­гоприятных условий, как и все подавленные волеизъявления, доказывающие иллюзор­ность свободы воли2.

Однако после такого рассмотрения яв­ной подоплеки образа двойника мы вынуж­дены сказать себе: ничто из всего этого не объясняет нам чрезвычайно высокую сте­пень жуткого, присущую ему, а на основе нашего знания патологических душевных процессов мы вправе установить: ничто из этого содержания не могло бы объяснить защитное стремление, которое проецирует его вне Я как нечто постороннее. Особен­ность жуткого может происходить только из того, что двойник — это относящееся

 Полагаю, когда поэт жалуется, что в чело­веческой груди обитают две души, и когда попу­ляризаторы-психологи ведут речь о расколе Я в человеке, то у них намечается раздвоение, относящееся к психологии Я, между критической инстанцией и оставшейся частью Я, а не откры­тая психоанализом противоположность Я и бес­сознательного вытесненного психического мате­риала. Во всяком случае, разница сглаживается благодаря тому, что среди отвергнутого крити­кой Сверх-Я находятся прежде всего отпрыски вытесненного.

В поэме Г.-Г. Эверса «Студент из Праги», из которой исходит исследование Ранка о двой­никах, герой пообещал возлюбленной не убивать своего противника на дуэли. По дороге к месту дуэли ему, однако, встречается двойник, прикон­чивший соперника.

к преодоленным первобытным временам психики образование, впрочем имевшее то­гда более приятный смысл. Двойник стал образом ужаса, подобно тому как боги по­сле падения их религий стали демонами (Гейне, «Боги в изгнании»).

Другие использованные у Гофмана рас­стройства Я можно легко оценить по об­разцу мотива двойника. В случае с ними речь идет об откате к отдельным фазам в истории развития чувства Я, о регрессии во времена, когда Я еще не было жестко отграничено от внешнего мира и от друго­го человека. Полагаю, что эти побудитель­ные силы повинны во впечатлении жуткого, хотя и нелегко по отдельности выделить их долю в этом впечатлении.

Фактор повторения одного и того же, видимо, найдет признание как источник чувства жуткого не у каждого. По моим наблюдениям, при определенных условиях и в сочетании с определенными обстоятель­ствами несомненно появляется такое чувст­во, напоминающее к тому же о беспомощ­ности некоторых состояний мечтательнос­ти. Когда я однажды в жаркий солнечный полдень бродил по незнакомым мне, без­людным улицам маленького итальянского городка, я оказался в месте, в характере которого не мог долго сомневаться. В ок­нах маленьких домов можно было увидеть только накрашенных женщин, и я поспе­шил покинуть узкую улицу через ближай­ший закоулок. Но после того как какое-то время, не зная дороги, проскитался, я не­ожиданно обнаружил себя снова на той же улице, где уже начал привлекать внимание, а мое поспешное бегство привело только к тому, что по новой окольной дороге в третий раз оказался там же. Тогда-то меня охватило чувство, которое я могу на­звать только чувством жути, и я бьы рад, когда, отказавшись от дальнейших пеше­ходных изысканий, нашел дорогу на недав­но покинутую мной площадь. Другие ситу­ации, сходные с только что описанной ситу­ацией случайного возвращения и основате­льно отличающиеся от нее в других от­ношениях, сопровождались тем же чув­ством беспомощности и жути. Например, когда блуждают в дремучем лесу, скажем, окутанном туманом, и все же, несмотря на все старания найти заметную или знако­мую дорогу, возвращаются повторно к од­ному и тому же, отмеченному определен­ными признаками месту. Или когда плута­ют в незнакомой темной комнате в поисках

двери или выключателя и при этом неод­нократно сталкиваются с теми же самыми предметами мебели, ситуация, которую Марк Твен, правда, с помощью гротеск­ного преувеличения преобразовал в неот­разимо комическую.

В другой серии наблюдений мы также без труда узнаем, что именно фактор не­умышленного повторения делает жутким то, что в ином случае является безобидным, и навязывает нам идею рокового, неизбеж­ного там, где иначе мы сказали бы только о «случае». Так, наверняка, когда, напри­мер, за свою, сданную в гардероб одежду получают номерок с определенным числом

— скажем, 62 — и когда обнаруживают, что полученная каюта носит тот же номер, то это — незначительное событие. Но такое впечатление меняется, когда два индиффе­рентных самих по себе события близко схо­дятся друг с другом, так что кто-то в один день неоднократно сталкивается с числом 62, и когда при таких обстоятельствах этот кто-то случайно вынужден наблюдать, что все, носящее номер — адреса, гостиничные комнаты, вагоны железной дороги и т. д.

— снова и снова повторяет тот же номер, по крайней мере в качестве составной ча­сти. Это считается «жутким», а тот, кто уязвим и чувствителен к искусам суеверий, обнаружит склонность приписать это на­зойливое возвращение одного и того же числа тайному смыслу, скажем, увидит здесь указание на предопределенную ему продолжительность жизни. Или если, на­пример, кто-нибудь только что занимался изучением трудов великого физиолога Э. Геринга, а несколько дней спустя получил одно за другим письма от двух людей с той же фамилией из различных краев, тогда как доселе никогда не вступал в отношения с людьми с таким именем. Недавно один умный естествоиспытатель попытался под­чинить события такого рода определенным законам, благодаря чему должно было бы быть упразднено впечатление жуткого. Не рискну определить, удалось ли это ему.

Каким образом ужас от возвращения одного и того же можно вывести из инфан­тильной душевной жизни, я могу здесь то­лько наметить и для этого обязан отослать к созданному в другой связи уже готовому обстоятельному описанию. То есть в психи­ческом бессознательном следует, конечно

же, признать власть «навязчивого повторе­ния», исходящего от побуждений и, види­мо, зависящего от внутренней природы са­мого влечения, достаточно сильного для возвышения над принципом удовольствия, наделяющего определенные стороны душе­вной жизни чертами злобности, еще очень отчетливо проявляющегося в стремлениях маленького ребенка и частично изученного в ходе психоанализа невротика. В резуль­тате всех предшествующих исследований мы подготовлены к тому, что как жуткое будет восприниматься то, что сумеет напо­мнить об этом внутренне навязанном по­вторении.

Однако теперь, по моему мнению, са­мое время оставить эти все же трудно оце­ниваемые ситуации и отыскать бесспорные случаи жуткого, от анализа которых мы вправе ожидать окончательного решения о ценности нашего предположения.

В «Поликратовом перстне»* гость при­ходит в ужас, потому что замечает, что любое желание друга незамедлительно ис­полняется, что все его тревоги безотлагате­льно снимаются судьбой. Этот друг стал для него «жутким». Сам он сообщает, что слишком счастливые должны опасаться за­висти богов, это сообщение кажется нам пока неясным, его смысл мифологически замаскирован. Изберем поэтому другой пример из более простых ситуаций. В ис­тории болезни одного больного с неврозом навязчивости2 я записал, что однажды этот больной побывал в водолечебнице, которая принесла ему значительное облегчение. Но он был достаточно умен, чтобы приписать этот результат не целительной силе вод, а положению своей комнаты, непосредст­венно соседствующей с комнаткой одной любезной санитарки. Позднее, вторично приехав в заведение, он снова потребовал ту же комнату, но вынужден был услы­шать, что она уже занята одним старым господином; свое. недовольство он выразил в следующих словах: «За это его еще разо­бьет паралич». Двумя неделями позже со старым господином на самом деле случил­ся апоплексический удар. Для моего паци­ента это было «жутким» событием. Впечат­ление жути было бы еще сильнее, если бы между высказыванием и несчастьем был более короткий промежуток или если бы пациент мог знать о неоднократных, очень

похожих случаях. Правда, у него были на­готове такие подтверждения, но не он один, а все больные неврозом навязчивости, ко­торых я изучал, могли рассказать о себе аналогичное. Они совсем не удивлялись, постоянно встречая лицо, о котором они только что — быть может, после долгого перерыва — подумали; они привыкли по­стоянно утром получать письмо от кого-то из друзей, если накануне вечером заявляли:

«О нем уже давно ничего не слышно», а уж случаи несчастья или смерти происходили редко, не будучи даже чуть-чуть предварен­ными их мыслями. Они имели обыкновение это обстоятельство выражать утверждени­ем, что они имели «предчувствия», «почти всегда» сбывающиеся.

Одна из самых страшных и распрост­раненных форм суеверия — страх перед «дурным глазом», подробно рассмотрен­ный гамбургским окулистом С. Селигма-ном. Источники, из которых черпается этот страх, вроде бы никогда не были по­знаны. Тот, кто владеет чем-то ценным — пусть даже обветшалым, — опасается зависти других людей, так как проецирует на них ту зависть, которую он сам чув­ствовал бы в ином случае. Такие побужде­ния, даже если кто-то решился их открыто проявить перед другими людьми, объясня­ются с помощью мнения, считающего дру­гого способным достигнуть особой силы зависти, а затем изменить направление ее действия. Следовательно, опасаются поне­сти ущерб из-за тайного намерения и в со-ответствии с определенными признаками предполагают, что такое намерение обла­дает и силой.

Вышеупомянутый пример жуткого за­висит от принципа, который я, по иници­ативе одного пациента, назвал «всевластие мыслей». Теперь мы уж< не можем оши­биться, на какой почве находимся. Анализ случаев жуткого вернул нас к старому ани­мистическому миропониманию, которое отличает заполнение мира человекоподоб­ными духами, нарциссическая переоценка собственных душевных процессов, всевла­стие мыслей и основанная на этом техника магии, придание тщательно иерархизиро-ванных магических сил посторонним лю­дям и вещам (Ману*), как и воем образам, с помощью которых неограниченный на­рциссизм того периода развития защищает­ся от очевидных возражений реальности. Видимо, все мы в своем индивидуальном развитии пережили фазу, соответству­ющую этому анимизму первобытных наро­дов, никто из нас не миновал ее, не со­хранив способных к проявлению остатков и следов, а все, что нам сегодня кажется «жутким», затрагивает эти остатки аними­стической душевной деятельности или по­буждает их к проявлению2.

Теперь уместны два замечания, в кото­рых я хотел бы изложить основное содер­жание этого небольшого исследования. Во-первых, если психоаналитическая тео­рия права, что всякий всплеск эмоциональ­ного побуждения, безразлично какого рода, путем вытеснения превращается в страх, то среди случаев пугающего нужно выделить группу, в которой можно показать, что это пугающее является, видимо, возвратив­шимся вытесненным. Как раз этот вид пу­гающего и был бы жутким, и при этом безразлично, было ли это пугающим с са­мого начала или оно вызвано другим аф­фектом. Во-вторых, если это действительно является скрытой природой жуткого, то мы понимаем, что словоупотребление превра­тило слово «скрытое» в свою противополо­жность «жуткое», ибо это жуткое в самом деле не является чем-то новым или посто­ронним, а чем-то издревле привычным для душевной жизни, что было отчуждено от нее только в результате процесса вытесне­ния. Ссылка на вытеснение разъясняет нам теперь и определение Шеллинга: жуткое — это нечто, что должно было бы оста­ваться в скрытом виде, но проявилось.

Нам еще остается для объяснения неко­торых других случаев жуткого опробовать уже обретенное понимание.

Самым жутким кажется многим людям то, что связано со смертью, покойниками, с возвращением мертвых, с духами и с при­видениями. Более того, мы узнали, что не­которые современные языки наше выраже­ние «жуткий дом» могут передать нс иначе как с помощью описания «дом, в котором нечисто». Собственно, мы могли бы начать наше исследование с этого, быть может,

2 Ср. с этим главу III «Анимизм, магия и все­властие мыслей» в моей книге «Тотем и табу». Там же замечание: «Видимо, мы характером «жуткого» наделяем такие впечатления, которые будут утверждать всевластие мыслей и аними­стический способ мышления вообще, тогда как в мыслях уже отказались от него».

самого яркого примера жути, но мы этого не сделали, потому что в этом случае жут­кое слишком перемешано с ужасным, а ча­стично покрывается им. Но едва ли в какой другой области наше мышление и чувст­вование так мало изменились с первобыт­ных времен, былое так хорошо оставалось в сохранности под тонким покрывалом, как наше отношение к смерти. Два главных факта сообщают добротные сведения об этом застое: сила наших первобытных эмо­циональных реакций и ненадежность наше­го научного познания. Современная биоло­гия все еще не смогла решить: является ли смерть неизбежной участью всех живых су­ществ или только постоянным, но, быть может, устранимым событием. Хотя тезис « Все люди должны умереть» и выдвигается в учебнике логики как образец всеобщего утверждения, но ни одному человеку он не очевиден, а в нашем бессознательном се­годня так же мало места для представления о собственной смертности, как и прежде. Религии все еще оспаривают факт безуслов­ной предопределенности индивидуальной смерти и продлевают существование чело­века за пределы жизни; государственные власти думают, что не смогут строго под­держивать нравственный порядок среди живых, если откажутся от исправления зем­ной жизни с помощью лучшей потусторон­ней жизни; на колоннах для объявлений наших больших городов сообщается о лек­циях, готовых дать совет, как можно всту­пить в связь с душами умерших, и бесспор­но, что многие из самых проницательных умов и острых мыслителей, особенно к кон­цу собственной жизни, высказывали мне­ние, что не исключена вероятность такого общения. Поскольку в этом пункте почти все мы думаем еще как дикари, то не следу­ет удивляться, что первобытный страх пе­ред мертвецом у нас так же силен и готов себя проявить, как только что-нибудь даст ему повод. Правдоподобно, что он тоже сохраняет старый смысл: покойник стал врагом живого и замышляет взять его с со­бой в качестве спутника в своем новом существовании. Скорее при такой незыбле­мости установки к смерти можно было бы спросить: где сохраняется условие вытесне­ния, которое требует, чтобы примитивное смогло вернуться как нечто жуткое. Но все же эта незыблемость тоже преодолима; так называемые образованные люди формаль­но уже не верят в появление умерших в виде душ и связывают их появление с отдален­ными и редко осуществимыми обстоятель­ствами, а первоначально в высшей степени двусмысленная, амбивалентная эмоцио­нальная установка к покойникам для вы­сших слоев душевной жизни смягчилась до однозначного пиетета.

Теперь необходимо только несколько дополнений, ибо вместе с анимизмом, ма­гией и колдовством, всевластием мыслей, отношением к смерти, неумышленным по­вторением и комплексом кастрации мы из­рядно исчерпали объем факторов, превра­щающих пугающее в жуткое.

Мы называем жуткими и живых людей, а именно в том случае, когда считаем их способными к злым намерениям. Но этого недостаточно, мы обязаны еще учесть, что эти намерения навредить нам будут осуществляться с помощью особых сил. «Gettatore» (человек с дурным глазом) — хороший пример, это жуткий образ ро­манского суеверия, которого Албрехт Шеф-фер в книге «Josef Montfort» с художе­ственной интуицией и с глубоким психо­аналитическим пониманием преобразовал в симпатичную фигуру. Но вместе с этими скрытыми силами мы снова оказались на почве анимизма. Именно предчувствие та­ких тайных сил делает Мефистофеля столь жутким для Гретхен: «Она смекнула, что я почти наверняка гений, а может быть, даже дьявол».

Жуть от падучей болезни, сумасшест­вия — того же происхождения. Здесь диле­тант видит перед собой проявление не пред­полагаемых им в ближнем сил, чье присут­ствие он может еще смутно ощущать в от­даленных уголках собственной личности. Средневековье последовательно и психоло­гически почти корректно приписывало все болезни влиянию демонов. Более того, я бы не удивился, услышав, что психоана­лиз, который занимается обнаружением этих тайных сил, сам стал по этой причине для многих людей жутким. В одном случае, когда мне удалось — хотя и не очень быст­ро — излечение одной, многие годы боле­вшей девушки, я услышал это от ее матери.

Оторванные члены, отрубленная голо­ва, отделенная от плеча рука, как в сказках Хауфа, ноги, танцующие сами по себе, как в упомянутой книге А. Шеффера, содержат в себе что-то чрезвычайно жуткое, особен­но если им, как в последнем примере, еще

Тотем

придается самостоятельная деятельность. Мы уже знаем, что эта жуть происходит из сближения с комплексом кастрации. Неко­торые люди отдали бы пальму первенства в жутком представлению о погребении его, мнимоумершего. Только психоанализ нау­чил нас, что эта ужасающая фантазия — всего лишь преобразование другой, по­началу вовсе не пугающей, а вызванной определенным жгучим желанием, мечтой о жизни в материнской утробе.

Прибавим кое-что общеизвестное, что, строго говоря, уже содержалось в наших предыдущих утверждениях об анимизме и о преодоленных способах работы психи­ческого аппарата, но все же достойное осо­бого упоминания: дело в том, что часто и легко впечатление жуткого возникает, ко­гда стирается грань между фантазией и дей­ствительностью, когда перед нами предста­ет нечто реальное, что до сих пор мы счита­ли фантастическим, когда символ принима­ет на себя полностью функцию и значение символизируемого и даже больше того. На этом же основывается добрая часть жут­кого, присущего магической практике. Ин­фантильность, владеющая и душевной жиз­нью невротика, состоит в чрезмерном под­черкивании психической реальности по сра­внению с материальной, черта, смыкающа­яся с всевластием мыслей. В разгар военной блокады мне в руки попал номер английс­кого журнала «Strand», в котором среди других довольно ненужных произведений я прочитал рассказ о снятии одной юной парой меблированной квартиры, в которой находился диковинно оформленный стол с вырезанными из дерева крокодилами. Обычно под вечер в квартире иногда рас­пространялось невыносимое, характерное зловоние, в темноте о что-то спотыкались, чудилось, что видят, как нечто неопреде­ленное снует по лестнице, короче, скоро догадываются, что из-за присутствия этого стола в доме водятся призрачные крокоди­лы или что в темноте оживают деревянные чудовища либо что-то подобное. Это очень простая история, но ее наводящее жуть воз­действие ощущалось как совершенно ис­ключительное.

В заключение этого конечно же непо­лного собрания примеров необходимо упо­мянуть об одном наблюдении из психоана­литической практики, являющемся, если

оно не основывается на случайном совпаде­нии, наилучшим подтверждением нашего понимания жуткого. Часто случается, что невротики признаются, что женские гени­талии являются для них чем-то жутким. Но это жуткое — дверь в былое отечество детей человеческих, место, в котором ка­ждый некогда и сначала пребывал. «Лю­бовь — это тоска по родине» — утверждает шутливая фраза, и когда сновидец во сне думает о местности или пейзаже: «Это мне знакомо, тут я однажды уже был», то толкование вправе заменить это гени­талиями или телом матери. Значит, и здесь жуткое (unheimlich) — это в прежние вре­мена родное, давно привычное. Приставка «не» (un) в этом слове — опять-таки клеймо вытеснения.

Уже во время чтения предыдущих рас­суждений у читателя могли возникнуть со­мнения, которые теперь, должно быть, на­копились и вопиют.

Пусть верно, что жуткое — это скры­тое, привычное, претерпевшееся вытеснение и вновь из него возвернувшееся и что все жуткое соблюдает это условие. Но кажется, что таким выбором материала загадка жуткого не решена. Наш тезис явно не вы­держивает обратного толкования. Не все, что напоминает о вытесненных порывах желаний и преодоленных способах мышле­ния индивидуального прошлого и перво­бытных времен народов является по этой причине жутким.

И мы не умолчим, что почти к каждому примеру, призванному доказывать наш те­зис, можно найти аналогичный, ему проти­воречащий. К примеру, отрубленная рука в сказке Хауфа «История с отрубленной рукой» воздействует, разумеется, жутко, и это мы сводим к комплексу кастрации. Но в повестовании Геродота о сокровище Рампсенита ворюга, которого принцесса хочет задержать за руку, оставляет ей от­рубленную руку своего брата, а другие лю­ди, вероятно, как и я, полагают, что такой оборот не вызывает впечатления жуткого. Безотлагательное осуществление желания в «Поликратовом перстне» производит на нас, право же, такое же жуткое впечатление, как и на самого короля Египта. Но в нашей сказке кишат немедленно исполняемые же­лания, а чувство жути при этом не возника­ет. В сказке о трех желаниях женщина, соблазненная приятным запахом сосисок, по­зволяет себе сказать, что она соответствен­но хотела бы колбасок. Они тотчас оказы­ваются перед ней на тарелке. С досады муж пожелал: «Пусть они повиснут на носу су­нувшейся не в свое дело». Немедленно со­сиски повисают на ее носу. Это весьма впе­чатляюще, но ни в малейшей мере не жут­ко. Вообще сказка стоит совершенно от­крыто на анимистической точке зрения все­властия мыслей и желаний, а я все же не уверен: называть ли ее сказкой, в которой происходило что-то жуткое. Мы уже знаем, что наиболее жуткое впечатление возника­ет, когда оживают неодушевленные вещи, изображения, куклы, но в сказках Андер­сена оживает домашняя утварь, мебель, оловянный солдатик, и все же нет ничего более далекого от жуткого. Даже оживле­ние прекрасной статуи Пигмалиона едва ли будет воспринято как жуткое.

Кажущуюся смерть и оживление покой­ников мы уже оценили как очень жуткое впечатление. Но это опять-таки очень рас­пространено в сказках: кто-нибудь рискнет назвать жутким, когда, например, просыпа­ется Снегурочка? И воскресение мертвых в повествованиях о чудесах, например в Новом завете, вызывает чувства, нс име­ющие ничего общего с жутким. Ненамерен­ное возвращение одного и того же, без всякого сомнения вызывающее жуткое впе­чатление, находится все же в ряду случаев других, хотя и очень различных впечатле­ний. Мы уже познакомились со случаем, в котором оно употребляется как средство возбуждения чувства комического, и приме­ры такого рода можно умножить. В другом случае оно действует как средство усиления и т. п., далее: отчего возникает жуть от тишины, от одиночества, от темноты? Не объяснить ли эти обстоятельства ролью опасности при возникновении жуткого, хо­тя эти же обстоятельства, как мы видим у детей, чаще всего вызывают страх? И мо­жем ли мы совершенно пренебречь факто­ром интеллектуальной неуверенности, по­скольку мы ведь признали его значение для жуткого впечатления от смерти?

Таким образом, мы, видимо, должны быть готовы к предположению, что появле­ние чувства жуткого обусловлено и други­ми, чем представленные нами, материаль­ными условиями. Правда, можно было бы сказать: с того первого установления ин­терес психоанализа к проблеме жуткого ис­сяк, остаток, вероятно, требует эстетичес­

кого исследования. Но тем самым мы как бы дали повод сомнению, на какое же зна­чение вправе, собственно, претендовать на­ше понимание происхождения жуткого из вытесненного привычного.

Одно наблюдение может указать нам путь к освобождению от этой неуверенно­сти. Почти все примеры, противоречащие нашим предположениям, были заимствова­ны из области вымысла, поэзии. Следова­тельно, нас подталкивают провести разли­чие между жутким, которое переживают, и жутким, которое всего лишь представля­ют или о котором читают.

Переживаемое жуткое имеет гораздо более простые предпосылки, но охватывает менее многочисленные случаи. Полагаю, это касается безоговорочно нашей попытки объяснения, всякий раз допускающей сведе­ние к давно привычному вытесненному. Все-таки и здесь следует проводить важное и психологически значимое разграничение материала, которое мы лучше всего осозна­ем на соответствующих примерах.

Возьмем жуткое от всевластия мыслей, от безотлагательного исполнения желаний, от скрытых вредоносных сил, от возвраще­ния покойников. Нельзя ошибиться в усло­вии, при котором в этом случае возникает чувство жуткого. Мы — или наши перво­бытные прародители — некогда считали такие возможности действительностью, были убеждены в реальности этих процес­сов. Сегодня мы больше нс верим в это, мы преодолели этот способ мышления, но чув­ствуем себя не совсем уверенно в этом но­вом убеждении, в нас еще продолжают жить и ждут подтверждения старые пред­ставления. Теперь, как только в нашей жиз­ни случается что-то, что, казалось бы, под­тверждает эти старые, периферийные убеж­дения, у нас появляется чувство жуткого, к которому можно добавить суждение:

итак, все же верно, что можно умертвить другого человека посредством простого же­лания, что покойники оживают и появля­ются на месте своих прежних занятий и т. д.! У того, кто, напротив, основательно и окончательно изжил у себя это анимисти­ческое убеждение, отпадает жуткое данного рода. Самые странные совпадения желания и его исполнения, самые загадочные повто­рения сходных переживаний в одном и том же месте или в одни и те же числа месяца, самые обманчивые зрительные восприятия и самые подозрительные шорохи не собьют его с толка, не пробудят в нем страх, который можно назвать страхом перед «жут­ким». Следовательно, речь здесь только об усилениях критерия реальности, о пробле­ме материальной реальности.

Иначе обстоит дело с жутким, возник­шим из вытесненных инфантильных комп­лексов, из комплекса кастрации, мечты о материнском теле и т. д., возможно толь­ко, что реальные события, которые вызыва­ют этот вид жуткого, не слишком часты. Жуткое переживание относится большей частью к предыдущей группе, но для те­ории очень важно различие обеих. В случае жуткого, исходящего из инфантильных ко­мплексов, вопросы материальной реально­сти вовсе не принимаются во внимание, ее место занимает психическая реальность. Речь идет о действительном вытеснении не­коего содержания и о возврате вытеснен­ного, а не об исчезновении веры в реаль­ность этого содержания. Можно было бы сказать: в одном случае вытесняется содер­жание определенных представлений, в дру­гом — вера в его (материальную) реаль­ность. Но последний способ выражения, ве­роятно, расширяет употребление термина «вытеснение» за пределы его законных гра­ниц. Правильнее, если мы учтем ощутимую здесь психологическую разницу и назовем состояние, в котором находятся анимисти-

 Так как и жуткое двойников того же сорта, то интересно испытать на опыте впечатление, когда однажды перед вами нежданно и негадан­но возникает собственная фигура. Э. Мах в «Анализе ощущений» (1900. S. 3) сообщает о двух таких наблюдениях. Один раз его сильно напугало, когда он понял, что увиденное лицо вроде бы его собственное, в другой раз он выска­зал очень неблагоприятное мнение о мнимом незнакомце, который поднимался в его омнибус:

«Что за опустившийся педант поднимается сю­да?» Могу рассказать о сходном приключении:

я сидел один в купе спального вагона, когда при резком ускорении поезда дверь, ведущая в сосед­ний туалет, распахнулась и передо мной пред­стал старый господин в шлафроке и в дорожной шапке на голове. Я предположил, что он, поки­нув находящуюся между двумя купе кабину, спу­тал направление и по ошибке зашел в мое купе, вскочил, чтобы объяснить ему, но скоро с заме­шательством понял, что нежданный пришелец — это мое собственное, отраженное зеркалом в соединительной двери изображение. Еще я по­чувствовал, что мне глубоко не понравилось это появление. Итак, вместо того чтобы испугаться двойника, мы оба — Мах и я — его просто не опознали. Но при этом все же не было ли неудо­вольствие остатком тех архаических реакций, ко­торые воспринимают двойника как жуткое?

ческие убеждения культурных людей, быть

— более или менее полностью — преодолен­ным. Тогда наш вывод гласит: жуткое пере­живание имеет место, когда вытесненный инфантильный комплекс опять оживляется неким впечатлением или если опять кажут­ся подтвержденными преодоленные прими­тивные убеждения. Наконец, из-за пристра­стия к точному выводу и к ясному изложе­нию не следует отклонять признание, что оба представленных здесь вида жуткого в переживании не всегда можно твердо раз­делить. Если принять во внимание, что примитивные убеждения связаны самым тесным образом с инфантильными комп­лексами и, собственно, коренятся в них, то это стирание границ не очень удивит.

Жуткое вымысла —мечтаний, поэзии

— в самом деле заслуживает особого рас­смотрения. Прежде всего оно гораздо ши­ре, чем переживание жуткого, оно объемлет всю его совокупность и, кроме того, дру­гое, что не допускают условия пережива­ния. Противоположность между вытеснен­ным и преодоленным не может быть пе­ренесена на жуткое в поэзии без глубоких видоизменений, ибо царство фантазии без­условно имеет предпосылкой своего дей­ствия то, что его содержание освободилось от критерия реальности. Парадоксально звучащий вывод таков: в поэзии не является жутким многое из того, что было бы жутким, если бы случилось в жизни, и что в поэзии существует много возможностей достигнуть впечатления жути, недоступ­ных в жизни.

Ко многим вольностям поэта относит­ся и свобода выбрать по своему усмотре­нию описываемый мир так, чтобы он со­впадал с привычной нам реальностью или как-то от него отдалялся. В любом случае мы следуем за ним. К примеру, мир сказки с самого начала покидает почву реальности и открыто склоняется к принятию аними­стических убеждений. Исполнение желаний, тайные силы, всевластие мыслей, оживле­ние неживого, весьма обычное для сказки, может здесь не вызывать впечатлений жут­кого, так как для возникновения чувства жуткого необходимо — как мы уже говори­ли — столкновение мнений: может ли все-таки быть реальным преодоленное не­вероятное или нет, вопрос, который вооб­ще устранен предпосылками сказочного мира. Таким образом, сказка реализует то, что предлагало нам большинство приме­ров, противоречащих нашему решению

о жутком — упомянутый первым случай:

в царстве воображения не является жутким многое то, что должно было бы вызывать впечатление жуткого, если бы случилось в жизни. Кроме того, к сказке относятся и другие факторы, которые позже будут коротко затронуты.

Видимо, и поэт создает себе мир, ко­торый — менее фантастичный, чем ска­зочный мир, — все же отличается от ре­ального из-за допущения более высоких духовных существ, демонов или бродящих как привидения покойников. Все жуткое, что могло бы быть присуще этим образам, отпадает в той мере, насколько прости­раются предпосылки этой поэтической ре­альности. Души преисподней Данте или появление духов в «Гамлете», «Макбете», «Юлии Цезаре» Шекспира должны быть достаточно мрачными и устрашающими, но они, по существу, так же мало жутки, как, скажем, мир веселых богов Гомера. Мы приспосабливаем наше мнение к усло­виям этой вымышленной поэтом реально­сти и рассматриваем души, духов и при­видения, как если бы они обладали пол­ноценным существованием, подобно наше­му собственному существованию в мате­риальной реальности. Это также случай, в котором исчезает жуткое.

Иначе обстоит дело тогда, когда поэт поставил себя, видимо, на почву привычной реальности. Тогда он принимает и все усло­вия, которые действуют в переживании при возникновении чувства жуткого, а все, что в жизни воздействует как жуткое, действует точно так же и в поэзии. Но и в этом случае поэт способен увеличить и умно­жить жуткое, далеко выходя за пределы меры, возможной в переживании, допуская совершение таких событий, которые или вообще не наблюдаются в действительно­сти, или наблюдаются очень редко. Тут он показывает нам наши считающиеся пре­одоленными суеверия; он обманывает нас, суля нам привычную действительность, а затем все же переступая ее пределы. Мы реагируем на его вымыслы так, как реагировали бы на происшествие с нами самими; когда мы замечаем обман, уже слишком поздно, поэт успел достичь своего намерения, но я вынужден утверждать: он не добился чистого впечатления. У нас остается чувство неудовлетворенности, раз­новидность неприязни из-за пережитого об­мана, который я особенно отчетливо ощу­тил после чтения рассказа Шницлера

 «Предсказания» и от подобных заигрыва­ющих с чудесами произведений. Поэт имел в распоряжении средство, с помощью ко­торого мог уклониться от нашего возму­щения и одновременно улучшить условия для достижения своих намерений. Это сре­дство заключается в том, что он долго не позволял нам догадаться, какие пред­положения он, собственно, избрал для вы­мышленного им мира, или искусно и хитро уклонялся до самого конца от такого ре­шающего объяснения. Но в целом здесь налицо ранее объявленный случай: вооб­ражение создает новые возможности чув­ства жуткого, которое вылилось бы в пе­реживание.

Все это разнообразие относится, строго говоря, только к жуткому, возникающему из преодоленного. Жуткое из вытесненных комплексов более устойчиво, оно сохраня­ется в вымысле — независимо от условий — таким же жутким, как и в переживании. Другое жуткое, жуткое от преодоленного, проявляет этот характер в переживании и в вымысле, стоящем на почве материаль­ной действительности, но может терять его в вымышленной, созданной поэтом дейст­вительности.

Общеизвестно, что вольности поэта, а тем самым и преимущества вымысла в возбуждении или в сдерживании чувства жуткого не исчерпываются вышеприведен­ными замечаниями. К переживанию мы от­носимся в общем-то пассивно и подчиняем воздействию вещественного. Но с поэтом мы особым образом сговорчивы; благода­ря настроению, в которое он погружает нас, с помощью ожиданий, которые в нас пробуждает, он способен отвлечь наш эмо­циональный процесс от одного результата и настроить на другой, а на основе одного и того же материала способен достичь за­частую очень разнообразных впечатлений. Это все уже давно известно и, вероятно, было обстоятельно обсуждено профессио­нальными эстетиками. В эту область ис­следования нас завели не наши намерения, а попытка объяснить противоречия некото­рых примеров нашему объяснению жутко­го. К отдельным из этих примеров мы по этой причине хотим вернуться.

Ранее мы спрашивали, почему отруб­ленная рука в «Сокровище Рампсенита» не производит жуткого впечатления, как, ска­жем, в «Истории об отрубленной руке» Ха-уфа. Теперь вопрос кажется нам более важ­ным, так как мы осознали большую устой-

чивость жуткого из источников вытеснен­ного комплекса. Можно легко найти от­вет. Он гласит: в этом рассказе мы со­средоточиваемся не на чувствах принцес­сы, а на великолепной изворотливости «ворюги». Видимо, при этом принцесса не может обойтись без чувства жуткого; мы даже сочтем достоверным, что она упала в обморок, но не чувствуем никакой жути, так как поставили себя не на ее место, а на место другого человека. Благодаря иному стечению обстоятельств мы обхо­димся без жуткого впечатления в фарсе Нестроя «Растерзанный», когда рябой, схвативший убийцу, видит, как из запад­ной двери, с которой он снял покрывало, поднимается предполагаемый призрак убитого, и отчаянно кричит: «Я ведь убил только одногоГ Для чего это чудовищное удвоение? Мы знаем предварительные об­стоятельства этой сцены, не разделяем ошибку «растерзанного», и поэтому то, что для него безусловно является жутким,

на нас действует неотразимо комично. Да­же «настоящий» призрак, подобный «Кен-тервильскому привидению» в рассказе О. Уайльда, должен лишиться всех своих притязаний, по крайней мере претензии возбуждать ужас, когда поэт позволяет себе шутить, иронизировать и подтруни­вать над ним. Итак, в мире вымысла эмо­циональное впечатление может быть неза­висимым от выбора материала. В мире сказки чувство страха, а следовательно, и жуткое чувство вообще не должно воз­никать. Мы понимаем это и поэтому даже не замечаем поводов, при которых было бы возможно что-то подобное.

Об одиночестве, безмолвии и темноте мы не в состоянии сказать ничего, кроме того, что это на самом деле факторы, с ко­торыми у большинства людей связан нико­гда полностью не угасающий детский страх. Психоаналитическое исследование имело дело с проблемой последнего в дру­гом месте.

 

Просмотров: 968
Категория: Неофрейдизм, Психоанализ


Другие новости по теме:

  • 15. КОГДА 1+1 НЕ ВСЕГДА ОЗНАЧАЕТ 2 - Если хочешь быть богатым и счастливым не ходи в школу - Р. Кийосаки
  • КОГДА РОДИТЕЛЬСКАЯ ЛЮБОВЬ ЗАХОДИТ СЛИШКОМ ДАЛЕКО - Когда ваш ребенок сводит вас с ума - Эда Ле Шан
  • КОГДА РОДИТЕЛЬСКАЯ ЛЮБОВЬ ЗАХОДИТ СЛИШКОМ ДАЛЕКО - Когда ваш ребенок сводит вас с ума - Эда Ле Шан
  • КАК МНОГО МОЖНО РАССКАЗАТЬ РЕБЕНКУ - Когда ваш ребенок сводит вас с ума - Эда Ле Шан
  • КАК МНОГО МОЖНО РАССКАЗАТЬ РЕБЕНКУ - Когда ваш ребенок сводит вас с ума - Эда Ле Шан
  • §5. Когда сложная динамика может быть предсказуема? Русла и джокеры - Управление риском. Риск. Устойчивое развитие. Синергетика - Неизвестен - Синергетика
  • 3. КЕМ ТЫ ХОЧЕШЬ СТАТЬ, КОГДА ВЫРАСТЕШЬ? - Если хочешь быть богатым и счастливым не ходи в школу - Р. Кийосаки
  • ЧТО ЖЕ НАМ ДЕЛАТЬ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ НАШ РЕБЕНОК НЕ СТАЛ НАРКОМАНОМ? - Как спасти детей от наркотиков - Данилины
  • ОПТИМИЗМ НЕОБХОДИМ БОЛЕЕ ЧЕМ КОГДА-ЛИБО - Преуспевать с радостью - Николаус Б Энкельман
  • ВВЕДЕНИЕ, которое можно прочесть до приобретения книги, после приобретения книги, а можно вообще не читать - НЛП. Техники россыпью - С. А. Горин
  • 2. 3 Если вы не делаете этого, неприятности не за горами! - Шесть способов располагать к себе людей - Дейл Карнеги
  • § 9. 5. Количество концепций, которое может быть обсуждено в группе. - Метод фокус-групп - С. А. Белановский
  • Урок 2. Волшебство может вернуться только - Путь Волшебника - Дипак Чопра
  • КОГДА РЕБЕНОК ВСЕ ВРЕМЯ НОЕТ - Когда ваш ребенок сводит вас с ума - Эда Ле Шан
  • Урок 14. Волшебника не огорчают потери, потому что потерять можно только то, что нереально. - Путь Волшебника - Дипак Чопра
  • 2. "ЕСЛИ БЫ НАСИЛИЕ БЫЛО РАЗРЕШЕНО..." - Лечение от любви и другие психотерапевтические новеллы - Ирвин Ялом
  • Урок 10. У каждого из нас есть тень нашего я, которая является частью нашей реальности. - Путь Волшебника - Дипак Чопра
  • КОЕ-КТО НЕ ХОЧЕТ, ЧТОБЫ ЕГО ОБНИМАЛИ - Когда ваш ребенок сводит вас с ума - Эда Ле Шан
  • КОЕ-КТО НЕ ХОЧЕТ, ЧТОБЫ ЕГО ОБНИМАЛИ - Когда ваш ребенок сводит вас с ума - Эда Ле Шан
  • Урок восемнадцатый. «Если может другой, могу и я». - NLP. Полное практическое руководство - Гарри Олдер, Берил Хэзер.
  • Когда можно ставить диагноз - Как выйти из невроза. Практические советы психолога - П.И. Юнацкевич, В.А. Кулганов
  • КОГДА ЛИЧНОСТЬ ПЕРЕСТАЕТ БЫТЬ ЛИЧНОСТЬЮ? - Язык тела. Как понять иностранца без слов - Фаст Дж
  • 10. ОБУЧАЯ ЛЮДЕЙ БЫТЬ БЕЗДУМНЫМИ ПОПУГАЯМИ - Если хочешь быть богатым и счастливым не ходи в школу - Р. Кийосаки
  • ЕСЛИ ВАШ РЕБЕНОК ГРОЗИТСЯ УБЕЖАТЬ - Когда ваш ребенок сводит вас с ума - Эда Ле Шан
  • КОГДА РЕБЕНОК ВРЕТ - Когда ваш ребенок сводит вас с ума - Эда Ле Шан
  • КОГДА РЕБЕНОК НЕВОСПИТАН - Когда ваш ребенок сводит вас с ума - Эда Ле Шан
  • 13. ПОЧЕМУ БОЛЬШИНСТВО ЛЮДЕЙ УМИРАЕТ БЕДНЫМИ - Если хочешь быть богатым и счастливым не ходи в школу - Р. Кийосаки
  • Глава 14. Гениев не может быть слишком много - Гармоничное развитие ребёнка - Г.Доман
  • 22. ОТУЧАЙТЕСЬ ОТ СТАРЫХ УРОКОВ, КОТОРЫЕ ТЯНУТ ВАС ВНИЗ - Если хочешь быть богатым и счастливым не ходи в школу - Р. Кийосаки
  • День девятый и десятый: к более высоким уровням сознания. - Жизнь - всего лишь сон - К. Харари,П. Вейнтрауб.



  • ---
    Разместите, пожалуйста, ссылку на эту страницу на своём веб-сайте:

    Код для вставки на сайт или в блог:       
    Код для вставки в форум (BBCode):       
    Прямая ссылка на эту публикацию:       





    Данный материал НЕ НАРУШАЕТ авторские права никаких физических или юридических лиц.
    Если это не так - свяжитесь с администрацией сайта.
    Материал будет немедленно удален.
    Электронная версия этой публикации предоставляется только в ознакомительных целях.
    Для дальнейшего её использования Вам необходимо будет
    приобрести бумажный (электронный, аудио) вариант у правообладателей.

    На сайте «Глубинная психология: учения и методики» представлены статьи, направления, методики по психологии, психоанализу, психотерапии, психодиагностике, судьбоанализу, психологическому консультированию; игры и упражнения для тренингов; биографии великих людей; притчи и сказки; пословицы и поговорки; а также словари и энциклопедии по психологии, медицине, философии, социологии, религии, педагогике. Все книги (аудиокниги), находящиеся на нашем сайте, Вы можете скачать бесплатно без всяких платных смс и даже без регистрации. Все словарные статьи и труды великих авторов можно читать онлайн.







    Locations of visitors to this page



          <НА ГЛАВНУЮ>      Обратная связь